— Ах! — вырвалось у женщины, и глаза её заблестели, точно бриллианты.
— А пустячное соображение вот какое, — сказал Браун. — На шпаге остались следы пальцев. На полированной поверхности, на стекле или на стали, их можно обнаружить долго спустя. Эти следы отпечатались на полированной поверхности. Как раз на середине клинка. Чьи они, понятия не имею, но кто и почему станет держать шпагу за середину клинка? Шпага длинная, но длинная шпага тем и хороша, ею удобней поразить врага. По крайней мере, почти всякого врага. Всех врагов, кроме одного.
— Кроме одного! — повторила миссис Боулнойз.
— Только одного-единственного врага легче убить кинжалом, чем шпагой, — сказал отец Браун.
— Знаю, — сказала она. — Себя.
Оба долго молчали, потом негромко, но резко священник спросил:
— Значит, я прав? Сэр Клод сам себя убил?
— Да, — ответила она, и лицо её оставалось холодно и неподвижно. — Я видела это собственными глазами.
— Он умер от любви к вам? — спросил отец Браун.
Поразительное выражение мелькнуло на бледном лице женщины, отнюдь не жалость, не скромность, не раскаяние; совсем не то, чего мог бы ожидать собеседник; и она вдруг сказала громко, с большой силой:
— Ничуть он меня не любил, не верю я в это. Он ненавидел моего мужа.
— Почему? — спросил Браун и повернулся к ней — до этой минуты круглое лицо его было обращено к небу.
— Он ненавидел моего мужа, потому что это так необычно, я просто даже не знаю, как сказать… потому что…
— Да? — терпеливо промолвил Браун.
— Потому что мой муж его не ненавидел.
Отец Браун лишь кивнул и, казалось, всё ещё слушал; одна малость отличала его почти от всех детективов, какие существуют в жизни или на страницах романов, — когда он ясно понимал, в чём дело, он не притворялся, будто не понимает.
Миссис Боулнойз подошла ещё на шаг ближе к нему, лицо её освещала все та же сдержанная уверенность.
— Мой муж — великий человек, — сказала она. — А сэр Клод Чэмпион не был великим, он был человек знаменитый и преуспевающий; мой муж никогда не был ни знаменитым, ни преуспевающим. И поверьте — ни о чём таком он вовсе не мечтал, — это чистая правда. Он не ждёт, что его мысли принесут ему славу, всё равно как не рассчитывает прославиться оттого, что курит сигары. В этом отношении он чудесно бестолков. Он так и не стал взрослым. Он все ещё любит Чэмпиона, как любил его в школьные годы, восхищается им, как восхищался бы, если бы кто-нибудь за обедом проделал ловкий фокус. Но ничто не могло пробудить в нём зависть к Чэмпиону. А Чэмпион жаждал, чтобы ему завидовали. На этом он совсем помешался, из-за этого покончил с собой.
— Да, мне кажется, я начинаю понимать, — сказал отец Браун.
— Ну, неужели, вы не видите? — воскликнула она. — Всё рассчитано на это… и место нарочно для этого выбрано. Чэмпион поселил Джона в домике у самого своего порога, точно нахлебника… чтобы Джон почувствовал себя неудачником. А Джон ничего такого не чувствовал. Он ни о чём таком и не думает, все равно как ну, как рассеянный лев. Чэмпион вечно врывался к Джону в самую неподходящую пору или во время самого скромного обеда и старался изумить каким-нибудь роскошным подарком или праздничным известием или соблазнял интересной поездкой, точно Гарун аль-Рашид, а Джон очень мило принимал его дар или не принимал, без особого волнения, словно один ленивый школьник соглашался или не соглашался с другим. Так прошло пять лет, и Джон ни разу бровью не повёл, а сэр Клод Чэмпион на этом помешался.
— И рассказывал Аман, как возвеличил его царь, — произнёс отец Браун. — И он сказал: «Но всего этого не довольно для меня, доколе я вижу Мардохея Иудеянина сидящим у ворот царских».
— Буря разразилась, когда я уговорила Джона разрешить мне отослать в журнал некоторые его гипотезы, — продолжала миссис Боулнойз. — Ими заинтересовались, особенно в Америке, и одна газета пожелала взять у Джона интервью. У Чэмпиона интервью брали чуть не каждый день, но когда он узнал, что его сопернику, не ведавшему об их соперничестве, досталась ещё и эта кроха успеха, лопнуло последнее звено, которое сдерживало его бесовскую ненависть. И тогда он начал ту безрассудную осаду моей любви и чести, что стала притчей во языцех. Вы спросите меня, почему я принимала столь гнусное ухаживание. Я отвечу, отклонить его я могла лишь одним способом, — объяснив все мужу, но есть на свете такое, что душе нашей не дано, как телу не дано летать. Никто не мог бы объяснить это моему мужу. Не сможет и сейчас. Если вы всеми словами скажете ему: «Чэмпион хочет украсть у тебя жену», — он сочтёт, что шутка грубовата, а что это отнюдь не шутка — такая мысль не найдёт доступа в его замечательную голову. И вот сегодня вечером Джон должен был прийти посмотреть наш спектакль, но когда мы уже собрались уходить, он сказал, что не пойдёт: у него есть интересная книга и сигара. Я передала его слова сэру Клоду, и для него это был смертельный удар. Маньяк вдруг потерял всякую надежду. Он закололся с воплем, что его убийца Боулнойз. Он лежит там в парке, он погиб от зависти и оттого, что не сумел возбудить зависть, а Джон сидит в столовой и читает книгу.
Снова наступило молчание, потом маленький священник сказал:
— В вашем весьма убедительном рассказе есть одно слабое место, миссис Боулнойз. Ваш муж не сидит сейчас в столовой и не читает книгу. Тот самый американский репортёр сказал мне, что был у вас дома и ваш дворецкий объяснил ему, что мистер Боулнойз всё-таки отправился в Пендрегон-парк.
Блестящие глаза миссис Боулнойз раскрылись во всю ширь и вспыхнули ещё ярче, но то было скорее недоумение, нежели растерянность или страх.
— Как? Что вы хотите сказать? — воскликнула она. — Слуг никого не было дома, они все смотрели представление. И мы, слава богу, не держим дворецкого!
Отец Браун вздрогнул и круто повернулся на одном месте, словно какой-то нелепый волчок.
— Что? Что? — закричал он, словно подброшенный электрическим током. — Послушайте… скажите… ваш муж услышит, если я позвоню в дверь?
— Но теперь уже вернулись слуги, — озадаченно сказала миссис Боулнойз.
— Верно, верно! — живо согласился священник и резво зашагал по тропинке к воротам. Только раз он обернулся и сказал: — Найдите-ка этого янки, не то «Преступление Джона Боулнойза» будет завтра красоваться большими буквами во всех американских газетах.
— Вы не понимаете, — сказала миссис Боулнойз. — Джона это ничуть не взволнует. По-моему, Америка для него пустой звук.
Когда отец Браун подошёл к дому с ульем и сонным псом, чистенькая служанка ввела его в столовую, где мистер Боулнойз сидел и читал у лампы под абажуром, — в точности так, как говорила его жена. Тут же стоял графин с портвейном и бокал; и уже с порога священник заметил длинный столбик пепла на его сигаре.
«Он сидит так по меньшей мере полчаса», — подумал отец Браун. По правде говоря, вид у Боулнойза был такой, словно он сидел не шевелясь с тех самых пор, как со стола убрали обеденную посуду.
— Не вставайте, мистер Боулнойз, — как всегда приветливо и обыденно сказал священник. — Я вас не задержу. Боюсь, я помешал вашим учёным занятиям.
— Нет, — сказал Боулнойз, — я читал «Кровавый палец».
При этих словах он не нахмурился и не улыбнулся, и гость ощутил в нём глубокое и зрелое бесстрастие, которое жена его назвала величием.
Он отложил кровожадный роман в жёлтой обложке, совсем не думая, как неуместно в его руках бульварное чтиво, даже не пошутил по этому поводу. Джон Боулнойз был рослый, медлительный в движениях, с большой седой, лысеющей головой и крупными, грубоватыми чертами лица. На нём был поношенный и очень старомодный фрак, который открывал лишь узкий треугольник крахмальной рубашки: в этот вечер он явно собирался смотреть свою жену в роли Джульетты.
— Я не стану надолго отрывать вас от «Кровавого пальца» или от иных потрясающих событий, — с улыбкой произнёс отец Браун. — Я пришёл только спросить вас о преступлении, которое вы совершили