политик или некая значительная особа — ну, тогда еще куда ни шло: раз дело касается политики, кое-кому, видимо, дозарезу нужно вложить в ваши уста то, чего вы отродясь не говорили, или выдумать всю беседу с начала до конца — так уж заведено. Но я… я, можно сказать, человек маленький, музыкант… у меня разногласия разве что с домашними; и все же не бывало случая, чтобы в моем интервью хотя бы половина соответствовала тому, что я в действительности говорил.
Делается это, к вашему сведению, так. Допустим, мне предстоит дирижировать симфоническим оркестром в Лондоне или Париже, — видите ли, когда дирижирует маэстро Пилат, сами концертные агентства подымают шумиху. Не успеешь вымыть в отеле руки, в номер звонит портье, мол, меня спрашивает какой-то господин. И по важному делу. Ясно, говорю себе, — пресса! Имейте в виду, газеты интересуются вами в первый день, на второй — вы уже не новинка, и если хотите, чтобы о вас еще разок упомянули, вам по меньшей мере придется броситься под автомобиль. Что ж, заставляю этого господина минутку подождать — так почему-то принято в подобных случаях, ну и… «Прошу, чем могу быть полезен?» Молодой человек расшаркивается: дорогой маэстро, такая-то газета хотела бы поместить о вас несколько слов…
— Интервью? Принципиально не даю никаких интервью.
— Нет, нет, — защищается молодой человек. — Всего несколько самых непринужденных слов…
Смиренно отдаю себя ему во власть.
— Что ж, сударь, приступайте…
Молодой человек вынимает блокнотик и постукивает карандашом по зубам. Сразу видно, что он обо мне ровно ничего не знает, музыка его не интересует и вообще он понятия не имеет, о чем со мной толковать. С минуту он смотрит на меня неуверенно, потом начинает:
— Не могли бы вы, маэстро, рассказать что-нибудь о себе…
Этот вопрос всегда приводит меня в бешенство.
— Мне нечего о себе сказать, — отвечаю я. — Но если угодно, поговорим о музыке.
Молодой человек благодарно кивает и что-то старательно записывает.
— Когда вы начали заниматься музыкой, маэстро? — спрашивает он далее.
— С детства, — говорю. — Учился игре на фортепьяно.
Молодой человек усердно пишет.
— Ваша родина?
— Маршов.
— Где это?
— В Чехии. В Крконошах.
— Где, простите?
— В Чехии. В Крконошах.
— Простите, как вы сказали?
— Крконоше, — объясняю ему, — Крконоше, Ризенгебирге, Monts Geants, Giant Mountains.
— Ага, — говорит молодой человек и поспешно что-то строчит. — Не можете ли вы рассказать о своем детстве? Например… кем был ваш отец?
— Учителем. Играл в костеле на органе. Это были мои первые музыкальные впечатления, — говорю, чтобы поскорее добраться до музыки. — Знаете, старый чешский педагог, музыкант по призванию, самородок — это у нас семейная традиция… — И так далее. Молодой человек пишет и удовлетворенно кивает головой. Как раз то, что нужно его газете. Браво, маэстро!
Наконец-то я отделался от него и облегченно вздыхаю. Гора с плеч. Знаете, я люблю бродить по чужим городам, где никто не обращает на тебя внимания… Поверьте, во время концерта мне порой хочется зашвырнуть свою палочку — такой испытываешь ужас, такое отвращение к тому, что на тебя смотрят люди. В ком нет настоящей актерской жилки, тот не должен появляться перед публикой. Но это особый разговор…
Утром получаю газету. Броский заголовок: «Беседа с маэстро Пилатом». Ладно. «Маэстро Пилат принял нашего корреспондента в роскошном номере отеля X». Стоп, да ведь я разговаривал с этим молодым человеком в холле! «Тем выразительней контрастировали с великолепной, изысканной обстановкой его могучая, угловатая фигура, буйная грива и нечто необузданное во всем облике». Ростом я едва тяну на метр семьдесят, а что касается гривы… ну, да оставим это… «Он принял нас с необычайной, я бы сказал — бьющей через край сердечностью…» Хо-хо, думаю.
Пилат взъерошил седеющую шевелюру, и его смуглое лицо омрачилось. «Мое происхождение, — сказал маэстро, — окутано тайной. Рассказать о себе я почти ничего не могу. Знаю лишь, что родился в Венгрии, неподалеку от Варшавы, на лоне диких гор-великанов. Кругом шумели леса и, словно органы в храме, гремели водопады. Это были первые мои музыкальные впечатления. Скажу вам по секрету: мой отец — старый цыган, дитя природы, как его предки. Браконьерство, свобода и страстная игра на скрипке и цимбалах — все это вошло в их плоть и кровь. Я и теперь еще люблю укрыться где-нибудь в таборе своих сородичей и ночью у костра играю на скрипке старинные песни, памятные мне с детства».
Короче, я бросился в редакцию газеты, разыскал шефа. В кабинете у него я, вероятно, стукнул кулаком по столу или выкинул еще что-нибудь… Во всяком случае, этот господин снял очки и с удивлением воскликнул: «Помилуйте, мы пишем для газеты! Нам же необходимо преподнести факты увлекательно! Не понимаю, чем вы недовольны…»
Сейчас-то я не стал бы так горячиться — ко всему привыкаешь… Да, пожалуй, это неизбежно: у тебя своя собственная жизнь, но в глазах прочих она выглядит совсем по-иному; а уж кто приобрел известность, тот и вовсе не принадлежит самому себе! Теперь мне трудно вспомнить, давал я это интервью в Ливерпуле, в Роттердаме или еще где-нибудь, но убежден, что, когда я встал там в концертном зале за дирижерский пульт, публика и впрямь видела во мне великана, необузданного дикаря с развевающейся гривой, который со скрипкой в руках пляшет у цыганского костра. Успех я там имел грандиозный, фантастический. Не знаю, право… Возможно, этот молодой человек из газеты был не так уж далек от истины… или, по крайней мере, от того, что заменяет истину широкой публике и обществу.
Минда, или о собаководстве
Человек заводит себе собаку по одному из следующих мотивов:
1) чтобы производить эффект в обществе;
2) для «охраны»;
3) чтобы не было чувства одиночества;
4) из интересов спортивно-собаководческих;
5) наконец, от избытка энергии: чтобы быть хозяином и повелителем собственной собаки.
Что касается меня, я завел себе собаку главным образом от избытка энергии, очевидно, испытывая желание иметь у себя в подчинении хоть одно живое существо. Короче говоря, однажды утром ко мне позвонил человек, волочивший на поводке что-то рыжее, косматое и, видимо, твердо решившее никогда не переступать порог моего дома. Посетитель объявил, что это — эрдель, взял этот щетинистый, грязный предмет на руки и перенес его через порог со словами:
— Иди, Минда!
(У этой сучки есть паспорт, где вписано какое-то другое, более аристократическое, имя, но ее почему-то всегда называют Миндой.) Тут показались четыре длинные ноги, с необычайной быстротой тут же убежавшие под стол, и стало слышно, как что-то там внизу, под столом, дрожмя дрожит.
— Это, милый мой, порода! — промолвил посетитель тоном знатока и с невероятной поспешностью покинул нас обоих на произвол судьбы.
До тех пор я никогда не думал, как достают собак из-под стола. По-моему, обычно это делается так: человек садится на пол и приводит животному все логические и чувствительные аргументы в пользу того, что оно должно вылезть. Я попробовал сделать это с достоинством, повелительным тоном; потом стал