ты совершал на каждом шагу всю жизнь, а женщины, соблазненные тобой, а нечистые страсти, которым ты предавался столь необузданно? Нет, братец, изволь-ка исповедаться как следует; от бога, развратник, не укроется ни один из твоих бесстыдных поступков; лучше покайся в своих мерзостях и облегчи грешную душу!

На лице дона Хуана отразилось страдание и нетерпение.

— Я уже сказал вам, отче, — упрямо повторил он, — что я кончил. Клянусь честью, больше мне, не в чем исповедаться.

Тут до хозяина гостиницы Посада-де-лас-Реинас донеслись из комнаты раненого страшные крики.

— Господь с нами, — воскликнул он, перекрестившись, — сдается мне, падре Хасинто изгоняет дьявола из бедного сеньора. Господи боже, не очень-то мне по нраву, когда такие вещи происходят в моей гостинице.

Упомянутые крики продолжались довольно долго — за это время можно было бы сварить бобы; временами крик переходил в приглушенные настойчивые уговоры, потом снова раздавался дикий рев; вдруг из комнаты раненого выскочил падре Хасинто, красный, как индюк, и, призывая матерь божию, кинулся в церковь. После этого в гостинице воцарилась тишина; удрученный Лепорелло проскользнул в комнату своего господина, который лежал, закрыв глаза, и стонал.

После обеда в город приехал падре Ильдефонсо, член Общества Иисуса, — он следовал на муле из Мадрида в Бургос; и так как день был слишком жаркий, падре Ильдефонсо остановился у дома священника и навестил отца Хасинто. Падре Ильдефонсо был аскетического вида человек, высохший до того, что напоминал старую колбасу, с бровями, густыми, как волосы под мышкой отставного кавалериста. Выпив вместе с хозяином дома кислого молока, иезуит вперил свой взор в отца Хасинто, который тщетно пытался скрыть, что он чем-то угнетен. Стояла такая тишина, что жужжание мух казалось почти громом.

— Вот в чем дело, — проговорил наконец измученный падре Хасинто. — Есть у нас здесь один великий грешник, находящийся при последнем издыхании. Знайте, дон Ильдефонсо, это — тот самый печальной известности дон Хуан Тенорио. У него здесь была какая-то ссора, не то поединок, — короче, я отправился исповедать его. Сначала все шло как по маслу; очень хорошо он исповедался, ничего не скажешь; но как дошло до шестой заповеди — так и заколодило, и я не добился от него ни слова. Говорит — ему не в чем каяться. Этакому-то безобразнику, матерь божия! Как подумаю, что он величайший развратник обеих Кастилий… ни в Валенсии, ни в Кадиксе нет ему равных. Говорят, за последние годы он соблазнил шестьсот девяносто семь девиц; из них сто тринадцать ушло в монастырь, около пятидесяти было убито в справедливом гневе отцами или супругами и примерно у стольких же сердце разорвалось от горя. И вот представьте себе, дон Ильдефонсо, этакий сладострастник на смертном одре твердит мне в глаза, будто in puncto[249] прелюбодеяния ему не в чем исповедаться! Что вы на это скажете?

— Ничего, — ответил отец иезуит. — И вы отказали ему в отпущении грехов?

— Конечно, — сокрушенно ответил падре Хасинто. — Все уговоры оказались тщетными. Я так говорил с ним, что и в камне пробудил бы раскаяние, — но на этого архинегодяя ничто не действует. «Грешен, мол, в гордыне, отче, — говорил он мне, — и клятвы преступал, все, что угодно; но о чем вы меня спрашиваете — об этом мне нечего сказать». И знаете, в чем загвоздка, дон Ильдефонсо? — вдруг вырвалось у падре, и он поспешно перекрестился. — Я думаю, он связан с дьяволом. Вот почему он не может в этом исповедаться. Это были нечистые чары. Он соблазнял женщин властью ада. — Отец Хасинто содрогнулся. — Вам бы взглянуть на него, домине. Я бы сказал, это по его глазам видно.

Дон Ильдефонсо, член Общества Иисуса, молча раздумывал.

— Если вы хотите, — произнес он наконец, — я посмотрю на этого человека.

Дон Хуан дремал, когда отец Ильдефонсо тихо вступил в комнату и мановением руки выслал Лепорелло; потом иезуит уселся на стул в головах постели и стал изучать осунувшееся лицо умирающего.

После долгого молчания раненый застонал и открыл глаза.

— Дон Хуан, — мягко начал иезуит, — вам трудно говорить.

Дон Хуан слабо кивнул.

— Неважно, — продолжал иезуит. — Ваша исповедь, сеньор Хуан, осталась неясной в одном пункте. Я не стану задавать вам вопросы, но, может быть, вы сможете дать понять, согласны ли вы с тем, что я вам скажу — о вас.

Глаза раненого почти со страхом устремились на неподвижное лицо монаха.

— Дон Хуан, — начал падре Ильдефонсо почти светским тоном. — Я давно уже слышал о вас и обдумывал — почему же вы мечетесь от женщины к женщине, от одной любви к другой; почему никогда вы не могли пребывать, не могли оставаться в том состоянии блаженства и покоя, которое мы, люди, называем счастьем…

Дон Хуан оскалил зубы в скорбной ухмылке.

— От одной любви к другой, — продолжал Ильдефонсо спокойно. — Словно вам надо было снова и снова убеждать кого-то, — видимо, самого себя, — что вы достойны любви, что вы именно из тех мужчин, каких любят женщины, — несчастный дон Хуан!

Губы раненого шевельнулись; похоже было, что он повторил последние слова.

— А ведь вы, — дружески продолжал монах, — никогда не были мужчиной, только дух ваш был духом мужчины, и этот дух испытывал стыд, сеньор, и отчаянно стремился скрыть, что природа обделила вас тем, что даровано каждому живому существу…

С постели умирающего послышалось детское всхлипывание.

— Вот почему, дон Хуан, вы играли роль мужчины с юношества; вы были безумно храбры, авантюристичны, горды и любили выставлять себя напоказ — и все лишь для того, чтобы подавить в себе унизительное сознание, что другие — лучше вас, что они — более мужчины, чем вы; и потому вы расточительно нагромождали доказательства; никто не мог сравниться с вами, потому что вы только притворялись, вы были бесплодны — и вы не соблазнили ни одной женщины, дон Хуан! Вы никогда не знали любви, вы только лихорадочно стремились при каждой встрече с пленительной и благородной женщиной околдовать ее своим духом, своим рыцарством, своей страстью, которую вы сами себе внушали; все это вы умели делать в совершенстве, ибо вы играли роль. Но вот наступал момент, когда у женщины подламываются ноги — о, вероятно, это было адом для вас, дон Хуан, да, это было адом, ибо в тот момент вы испытывали приступ вашей злосчастной гордыни и одновременно — самое страшное свое унижение. И вам приходилось вырываться из объятий, завоеванных ценой жизни, и бежать, несчастный дон Хуан, бежать от покоренной вами женщины, да еще с какой-нибудь красивой ложью на этих победительных устах. Вероятно, это было адом, дон Хуан.

Раненый плакал, отвернувшись к стене.

Дон Ильдефонсо встал.

— Бедняга, — сказал он. — Вам стыдно было признаться в этом даже на святой исповеди. Ну, вот видите, все кончилось, но я не хочу лишать падре Хасинто раскаявшегося грешника.

И он послал за священником; и когда отец Хасинто пришел, дон Ильдефонсо сказал ему:

— Вот что, отче, он признался во всем и плакал. Нет сомнения, что раскаяние его исполнено смирения, пожалуй, мы можем отпустить ему его грехи.

1932

Ромео и Джульетта

Перевод Н. Аросевой

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату