— Козёл.
— Почему? — спросила Наташа.
— Ванька-ветер в голове-то гуляет.
Это «Ванька-ветер» удивительно точно характеризовало Юрия, и Наташа улыбнулась.
Несколько раз Юрий появлялся возле столовой именно в тот момент, когда она заканчивала работу, и говорил одно и то же:
— А-а, ну, идём вместе, я тоже домой. Провожу, не возражаешь?
Ей было неприятно и неудобно перед кем-то, когда Юрий провожал её. Доро?гой разговор шёл о том о сём, о работе, о заводе. Только когда останавливались возле дома Савельевых, Юрий спрашивал:
— Ты к бабке Акулине хотела перебраться?
— Надо, наверное, тесновато тут у них. Да вот — боюсь чего-то.
— Чего там, перебирайся давай. Старуха одинокая…
От его слов ей всегда было зябко. Ей казалось, что вот наконец-то она из страшного водоворота выбралась на более или менее сухое и твёрдое место, как тонущий человек выбирается на плывущую по реке льдину, она стояла на этой льдине не шевелясь, чтобы не сорваться, не очутиться снова в холодной воде, а Юрий, сам того не зная, хочет эту льдину качнуть…
Тем не менее Наташа часто думала, что от Савельевых надо уходить. Семён с того самого дня, как она устроилась на работу, почему-то хмурится, явно избегает её, мать его, Анна Михайловна, молчит, как камень, утром безмолвно кивнёт Наташе, когда она уходит на работу, — и всё. Замолчала отчего-то и ранее разговорчивая и ласковая Марья Фирсовна, не говоря уже о бабушке Фене — та вообще, как выздоровела Наташа, не произнесла, кажется, ни слова. Все женщины часто вздыхали, будто их давило что-то невидимое и тяжёлое. А голоса отца Семёна, Фёдора Силантьевича, Наташа вообще ни разу не слышала. Когда уходила на работу, хозяин дома ещё спал на кухне, уткнувшись бородой в стену. Вечером, когда она возвращалась, он чаще всего опять уже спал в той же позе, а если не спал, то оглядывал Наташу, пока она проходила кухню, холодно и враждебно, недовольно шевелил чёрными усами.
Но уходить было некуда. К бабушке Акулине она идти боялась: рядом жила Манька Огородникова, которую выпустили из милиции, как слышала краем уха Наташа. Об этом разговаривали недавно Семён с матерью, но, едва Наташа вошла, они испуганно, как ей показалось, умолкли. Наташа понимала, что Огородниковой она обязана жизнью, но после всего, что произошло в её доме, эта рослая женщина с тяжёлыми грудями, содержащая бандитский притон, была ей ненавистна, она страшилась её. «И почему её выпустили? — думала Наташа. — А тех бандитов — что с ними сделали? Неужели тоже отпустили? Нет, нет, нельзя к бабушке Акулине, ни за что нельзя! Вдруг ночью объявится опять Огородникова, потащит к себе в дом? Надо в другом конце села угол попытаться снять».
— Какой сейчас угол! — сказала заведующая столовой, когда Наташа заговорила с ней об этом. — Везде людей понапихано, как селёдок в бочке. Может, в землянку где приткнуться можно, так это с директором завода надо говорить.
К директору Наташе было обратиться проще всего — он часто обедал в столовой. И как-то даже сам спросил, всё ли у неё в порядке, получила ли она паспорт.
— Не получила ещё, скоро… Фотография нужна. Вот получу зарплату и сфотографируюсь.
Директор вынул десять рублей, положил на стол.
— Фотографируйся.
— Не надо…
— Бери! — сказал он, поднялся и ушёл, оставив деньги на столе.
После этого о жилье Наташа не осмеливалась с ним говорить.
Несколько вечеров, боясь встретить где-нибудь Елизарова, она ходила всё же в поисках квартиры, но безрезультатно. Возвращалась промёрзшая, долго грелась у печки. Марья Фирсовна молча глядела на неё, но ничего не спрашивала.
Однажды, когда Наташа вот так же вернулась поздно и грелась у печки, в комнату зашла Анна Михайловна, принесла почти новое ватное пальто с кроличьим воротником.
— Ну-ка, примерь.
— Нет, нет! Пожалуйста, не надо!
— Где ходишь до полночи последнее время?
— Так… Тесно же у вас, я понимаю. Спасибо вам за всё. Я не забуду, никогда не забуду… — И у Наташи блеснули слёзы.
— Ну, поплачь, если мало ещё плакала, — сказала Анна Михайловна. — Глупая ты, чего выдумала? Живи давай и пальто носи.
— Глупая и есть, — произнесла Марья Фирсовна, когда мать Семёна вышла. — Да разве мы не люди, чтоб не понимать? С чего на ум взбрело?
— Не знаю. Мне показалось… Сам хозяин, отец Семёна, всегда так смотрит! И все вы молчите, молчите, будто…
— Молчим… — Марья Фирсовна вздохнула. — Да разве оттого, дурёха ты этакая, что ты живёшь тут? Несчастная она, Анна, и дети их.
— Отчего несчастная? Вы расскажите.
— Это не моё дело — рассказывать. Да и ничего я не знаю. В глубину чужой жизни сколь ни гляди, всю её не увидишь, всего не поймёшь.
Наташа помолчала, то собирая, то разглаживая складки на лбу.
— Я поняла, отец Семёна и директор нашего завода — братья?
— По рождению-то братья. А на самом деле чужие.
— А почему?
— Откуда ж я знаю, доченька? Такие штуки крутит жизнь, что… Им самим не разобраться, как я погляжу, а где уж постороннему… У них, у Савельевых, ещё один брат есть, Иван, в колхозе живёт. И хороший человек будто, а тоже в разладе с братом, с Фёдором. Поди разберись, отчего да почему. У того жизнь, у Ивана-то, — горше бывает, да не часто. По тюрьмам долго сидел за что-то.
В больших глазах Наташи мелькнул испуг.
— Как же? За что?
— О-хо-хо, доченька! — только и вымолвила женщина вместо ответа и принялась стелить постель.
Бабушка Феня давно лежала на печи, время от времени что-то шептала про себя. В соседней комнате раздавались детские крики, визг и смех.
— А теперь Димка, теперь Димка пускай фашистом будет! — звонко кричал Андрейка. — Давай, Димка, ты похожий.
— Почему это я похожий?
— Ты долговязый, и глаза пустые.
— Я ка-ак те врежу за такие слова!
— Дима, Дима! — запищала Ганка. — Не по правде же фашист! Играем же…
— Ты врежешь? — запетушился Андрейка. — Да я ка-ак… приёмом самбо! Сёмка мне такой приём показал вчера! Давай бей…
В этом ребячьем разговоре что-то показалось Наташе любопытным, но что — она так и не поняла, потому что думала совсем о другом.
— А он, Иван этот, за что всё-таки в тюрьме сидел? — спросила она.
— Не знаю, — пожала плечами Марья Фирсовна. — Анна говорит, что будто и зазря.
Наташа теперь долго-долго сидела молча, положив уставшие руки на стол. На лбу её всё так же собирались и разглаживались складочки. И вдруг губы мелко задёргались.
— Чем дальше, тем я больше запутываюсь… Я ничего не понимаю! Вот и мой папа… И мой папа…
— Я слыхала, доченька, про твоего отца, Семён рассказывал. Ничего, всё образуется, всё по справедливости будет.