— Сирота, с эвакуированных. Маньша-то мне её и привела: в сугробе, грит, находку нашла, ты, грит, отходи её, Акулина, отогрей, а то мне неколи, на работу сёдни в ночную смену, а там узнаем, что за человек. А мне что, мне — радость, одна я да сверчки за печкой. Ране у меня постояльцы жили, семья целая, а недавно съехали, квартиру им дали от заводу. Я всё думаю — схожу в волостной райисполком-то, попрошу других постояльцев. А тут Манька и привела её, сердешную. Два дня молчала она и всё плакала, потом ругать нас с Маньшей начала — зачем, дескать, помереть в снегу не дали.
— А отчего… помирать она захотела?
Старуха рассказала Семёну о Наташе всё, что знала о ней с её слов, Семён ушёл от Акулины- бобылихи, сопровождаемый бесстрастными причитаниями: «Ахтиньки, да что же, да как же…»
Ни отец, ни мать о присутствии Макара Кафтанова в Шантаре, кажется, не знали, и Семён ничего не стал о нём говорить. Отношения между родителями сейчас были натянуты до предела, они жили как чужие, за неделю перемолвятся словом-другим — и всё. Да Семён и знал реакцию обоих, сообщи он им о Макаре: мать побледнела бы, высохла лицом, напряглась, как струна, а отец сложил бы заросшие крепким волосом губы в скобку, произнёс бы что-то вроде этого: «И когда ему, бандюге, хребет переломят?» И эти слова, знал Семён, ножом резанули бы по той самой натянутой струне в матери, от боли она закричала бы страшно, но не голосом, а глазами, беззвучно и страшно. И Семён промолчал. Поужинав, он лёг в постель, взял книжку, пробовал читать, но не читалось, всё виделась наяву почти эта девчонка с большими, чёрными, беспомощно-испуганными глазами, в ушах стоял её умоляющий крик: «Я не пойду! Я не виновата!» Если действительно не виновата, думал он, если действительно всё так, как рассказывала Акулина-бобылиха, то что же с этой девчонкой будет? И вообще, что это такое получается, как это не берут нигде на работу? Мало ли что отец, он, может, и действительно… А товарищ Сталин сказал: дети за отцов не отвечают. И вообще… пропадать, что ли, человеку?
Семён не спал ещё долго, всё ворочался, всё думал. И только к утру он понял, что надо сделать. И то, что надлежало сделать, было так просто и естественно, что Семён удивился: как это сразу не пришло в голову?! Он обругал себя ослом, ткнулся лицом в подушку и тотчас заснул.
Синее зимнее утро тяжело и медленно занималось над Шантарой, когда Наташа Миронова вышла из- за обитой клеёнкой двери, глотнула холодного воздуха, торопливо пошла прочь от милиции. Потом села где-то на промёрзлую скамейку под закуржавевшим деревом и невесело задумалась.
Слова того бандита со шрамом, которого называли Зубом: «Запомни: человек никогда не должен становиться на колени. Если он стал на колени — он уже не человек», — сперва показались ей никчёмными, глупыми, неизвестно для чего сказанными, а потом начали врезаться в мозг всё больнее и крепче. И вот она уже думала только об этих словах. Нет, в них был какой-то смысл, какая-то сила, которую она пока не могла понять. Она плохо соображала, что спрашивал у неё милицейский начальник с двумя кубиками в петлицах, не помнила, что отвечала.
Размышляя обо всём этом, Наташа не заметила, как подошёл Елизаров. Она вскочила, но не отбежала, а, сузив глаза, презрительно глядела на него.
— Надрыгалась? — спросил он. — Пойдём теперь домой.
— А подписка? Я расписалась, что в двадцать четыре часа покину вашу Шантару.
— Это я поучил тебя маленько, чтоб не рыпалась. Ничего… Я устроил тебе подписку, я и ликвидирую её, коли ты обратно к нам… Это пустяк, сделаем. А насчёт этого… я винюсь, пьяный был. Ничего такого больше… без всяких там, а по-честному. Зарплату тебе положим. А так ну куда ты, подумай? Зима лютая, замёрзнешь.
— А может, не бандит этот, может, ты прав? — промолвила Наташа задумчиво. — Может, упасть на колени да перестоять пока? Перестоять, а потом подняться?
— Именно! — сказал обрадованно Елизаров. — По смыслу жизни, как говорится. А у меня тебе самое спокойное место. Ещё потом благодарить будешь.
— Ах ты подлец… Подле-ец!
— Ну, лады! Значит, оно так: к завтрашнему утру не уберёшься из Шантары — пеняй на себя, — по- гусиному прошипел он и отошёл.
Наташа села на скамейку и стала думать: а что же всё-таки делать? До вечера можно прожить у бабки Акулины, доброй старушки. Можно и неделю — кто узнает, если никуда не выходить? А потом что? Не будет же старуха кормить её вечно, сама живёт на крохотную пенсию, да и Елизаров завтра же утром нагрянет к Акулине, проверит… Что делать? Что делать?
Серый утренний мрак потихоньку истаивал, улица открывалась всё глубже. Наташа сидела неподвижно, тупо глядела перед собой. Мимо проходили уже люди, удивлённо оглядывали её, она понимала, что надо встать и идти куда-то, но не вставала. Хотелось плакать, хотелось завыть громко, отчаянно, по-звериному, чтобы все услышали, остановились и хотя бы спросили: что с ней, почему она тут сидит одна на морозе? Ну хотя бы вон тот парень в тужурке с поднятым воротником.
Но когда пробегавший мимо парень, словно услышав её мысли, вдруг вернулся, остановился перед ней и весело сказал: «Хо! Привет, девушка!» — она отшатнулась от него, как от зачумлённого.
— Что вам? Что? Проходите…
— А может, сперва проведём пресс-конференцию? — спросил беспечно парень, цепко оглядывая её зеленоватыми весёлыми глазами. — У меня есть в запасе три-четыре минуты. Для первого раза вполне хватит. Меня зовут Юра. Но можно меня звать Георгием или Гошей. Можно Агафоном. Можно Агафончиком. А вас?
Этот человек говорил быстро и смешно, но он не рассмешил её.
— Оставьте меня в покое, пожалуйста, — сказала она и почувствовала, что голова её как-то странно гудит, тяжелеет.
— А фамилия у меня ещё лучше — Савельев, — продолжал парень, колотя одним ботинком о другой. — Это самая хорошая русская фамилия. Я холост, в семье никто не судился. В советское время. А в царское отец прошёл все каторги, вследствие чего сейчас директор во-он того завода. Мать тоже бывшая героиня- подпольщица, а теперь домохозяйка. Работаю я на папашином заводе. Увы, токарем всего, рабочий класс, как говорится. Который хозяин страны.
— Я тоже холостая, — неожиданно для себя сказала Наташа. — В семье есть осуждённые. Отец осуждён в советское время. Сама я нигде не работаю, и… вообще, я только что из милиции.
— Хорошо заливаешь! — хохотнул Савельев. — А ты… ты веришь в любовь с первого взгляда?
— Верю, — нервно кивнула она. И закричала всё громче, наливаясь ненавистью: — Верю, верю! Давно уже верю!
— Ты что, психическая? — чуть отступил Юрий. В это время надсадно, простуженно захрипел заводской гудок. — А, чёрт, всегда не вовремя! А мне ещё домой забежать, в рабочее переодеться. Танцы вчера затянулись, остаток ночи, понимаешь, у товарища прокоротал. Пресс-конференцию… продолжим сегодня вечером, а? Приходи в клуб на танцы! — И он сорвался, побежал, крича уже на ходу: — До вечера! Имейте в виду, вы мне понравились…
Весёлый парень скрылся, оставив ощущение пустоты. И этот парень, и его слова — клуб, танцы, завод, переодеться, — всё было из какого-то прошлого, далёкого, недосягаемого да и безразличного теперь для неё мира. Голова её кружилась, под черепом было жарко, а по телу пополз озноб. Всю ночь она не спала, и её клонило ко сну. Но здесь нельзя спать, здесь увидят, подумала она. И не к бабке Акулине надо идти, а снова туда, за село. Там какие-то кусты, там никто не найдёт её, если забрести в них поглубже…
По улице опять кто-то бежал, размахивая руками. Она сразу узнала — это вчерашний парень в лыжной куртке, который молча стоял у стены в избе Огородниковой и глядел, как их уводят милиционеры. Потом он зачем-то шёл за ними до самой милиции.
Наташе неприятно было его появление, ей не хотелось, чтобы он узнал её. Она опустила тяжёлую, пылавшую теперь огнём голову, надеясь, что он пробежит мимо, не заметив её, но парень подскочил к ней, бесцеремонно схватил за руку.
— Ага, вот она! Я так и думал — далеко не успела ещё уйти, — заговорил он, шумно дыша. — Пойдём,