— Идёт жизнь… — улыбнулся фронтовик на костылях.
Кружилин слушал эти звуки, всё думал о словах старика: «…песнями сына мне, а детям отца не воротишь. И тебе и другим…»
Старик молчал, а эти его слова, сухие, прокуренные, всё лезли и лезли в уши.
откровенно признавалась всему вагону бесшабашная девчонка с пронзительным голосом и после каждой частушки заливисто хохотала, и Кружилин представлял себе, как она, маленькая, остроглазая наверное, как и вот эта прижавшаяся в углу, торопливо бежит на свидание. «Правильно, жизнь идёт и будет идти, как ей положено, и никакое зло, никакие потери, никакая трата крови не заглушит её, не остановит…» — думал он.
Поликарп Матвеевич давно поглядывал на девушку, видел, что она голодна, напугана чем-то. Когда началась посадка, она ещё плотнее вжалась в свой угол, новых пассажиров встречала с какой-то опаской и всё прятала тонкие ладони в рукава пальтишка.
— Далеко едешь, дочка? — спросил он.
Сперва она не поняла, что это к ней обращаются, а когда поняла, вздрогнула, полоснула Кружилина чёрными лезвиями глаз, но губ не разжала, отвернулась к окну.
— Пытал уж я её — молчит, — сказал старик. — Ошпарит своими глазищами и молчит. А может, языка нету. Немая, может.
На эти слова девушка никак не реагировала.
Кружилин вышел на перрон, купил у бывшей попутчицы-торговки картошки с мясом, бутылку кипячёного молока. Вернувшись, вынул из портфеля кусок хлеба, банку консервов, разложил на столике. Потом спросил, есть ли у кого кружка или стакан. Старик нагнулся, выволок из-под сиденья дощатый чемоданчик, достал оловянную кружку, потом кусок сала, несколько яиц.
— И я за компанию попитаюсь, — сказал он, придвинулся к столику, совсем прижав девушку к стене.
Поликарп Матвеевич нарезал хлеб перочинным ножом, вскрыл консервы, развернул кулёк с картошкой. Налил в кружку молока, поставил перед девушкой:
— Ешь.
Глаза её заметались лихорадочно, она сделала движение, чтобы встать и уйти. Старик прикрикнул:
— Сиди давай!
— Пустите! — воскликнула она тонко и жалобно.
— С голосом, слава те господи! — обрадованно сказал старик. — Ну-ка, сядь, не шебаршись. Вот так. — И положил перед ней три яйца, взял кружку с молоком, насильно сунул ей в руки. — Не пролей гляди.
— Поешь, пожалуйста, — вежливо попросил Кружилин. — Я же вижу — голодная ты… Поешь.
По худой девичьей шее прокатился комок, глаза её влажно блеснули, она опустила голову.
— Спасибо…
Поезд дёрнулся, плавно пошёл, внизу застучали всё громче и чаще колёса.
Осторожно, словно боясь обжечься, хотя молоко было холодное, девушка поднесла кружку к губам, сделала маленький глоток. И вдруг выпила всю кружку быстро и жадно, не отрываясь, а когда выпила, опомнилась будто, покраснела.
— Ничего, ешь, — сказал старик, опять, как маленькой, сунув ей в руку ломоть хлеба с толстым пластом сала.
Поезд шёл теперь перелесками, временами, когда состав круто выгибался, Кружилин видел в окно чёрный паровоз. Паровоз встряхивал длинной косматой гривой, гудел раскатисто и глухо, будто звал кого-то, и всё рвался вперёд, оставляя на деревьях клочья чёрного дыма.
Девушка ела уже не спеша, откусывая маленькие кусочки. На старика и Кружилина она не глядела. То ли от еды, то ли от смущения она вся порозовела, на тонких ноздрях её выступили капельки пота.
Старик снова задымил самокруткой, а Кружилин не спешил заканчивать завтрак, потому что чувствовал — девушка ещё не наелась.
— Спасибо, — прошептала она наконец и впервые поглядела на Кружилина мягко, с детской признательностью. Она попробовала даже благодарно улыбнуться, но застыдилась окончательно, худенькие щёки её густо забагровели.
— Как тебя звать? — спросил немного погодя Кружилин.
— Наташа, — тихо ответила она. — Наташа Миронова.
— Куда же ты едешь, Наташа?
— Так… Никуда.
— Это как же никуда?
— Еду… и всё! — В глазах её появились прежние колючие искорки. — Какое вам дело? Пустите… — И вышла из купе.
— Горе у неё, должно, какое-то, — проговорил старик. — Я перед рассветом сел, ещё темно было. Светать стало, слышу — плачет. «Что, спрашиваю, такое?» Молчит. Искрами своими только стреляет. Может, отца или брата, как Петруньку мово, тамо-ка… Может, муженька али женишка. Сейчас у баб одно горе…
— Прощелыга она, прости ты меня, господи, — сказала неожиданно сидевшая в проходе рябая женщина. — Растрясли перед ней свои пожитки. Мужик, как баран, всегда глупый… Прощелыга, а может, и того хуже. По ней видно — тюрьмы все прошла.
Кружилин повернулся к женщине:
— Это вы из чего же заключили?
— А по ней видать, — повторила мрачная пассажирка. — Много их сейчас, таких-то… — И строго поджала губы.
— Что-то не то говоришь, молодица, — качнул рыжей головой старик.
Женщина только крепче прижала свой узел.
Прошло минут десять, потом полчаса — девушка не возвращалась. Кружилин, озадаченный, поглядывал на старика. Тот тоже был немного смущён, кажется, время от времени поглаживал усы, будто сгребая с них намёрзшие сосульки.
Прошло ещё полчаса — девушки не было. Поезд несколько раз останавливался на маленьких полустанках.
— Не может быть, — проговорил наконец старик. — Сошла, наверное, где-нибудь.
«Странная действительно девица», — подумал Кружилин, вытащил купленную в Новосибирске газету, стал читать.
До Шантары поезд тащился ещё несколько часов. На каком-то разъезде сошёл старик, охая и беспокоясь, найдёт ли засветло попутную подводу в Панкрушиху, потом молча вышла из купе рябая женщина, унесла, прижимая к животу, свой узел. Прошёл по вагону строгий и тощий, похожий на исхудалого