— Очень простым — освободить их от работы…
Полипов насмешливо оглядел Алейникова.
— Удивляюсь тебе, — сказал он негромко, но со смыслом, который прозвучал не в словах, а в голосе, насмешливом и одновременно угрожающем. — От руководящей работы я их освободить могу. Но они и в другом месте, на любой другой работе, так же будут злопыхать, так же будут обливать грязью наши дела и нашу действительность. Тут хоть они на виду, а там… Не понимаешь, что ли? Нет уж, пусть голубчики до конца на виду раскрываются… Может, и на тебя тогда пахнет от них зловонным душком, — добавил он опять с той же многозначительностью.
Несмотря на эту многозначительность, Алейников никаких мер в отношении Засухина и Кошкина не предпринимал. Полипов тоже о них будто забыл наконец. Но однажды, через неделю или полторы после областной партконференции, из области приехал непосредственный начальник Алейникова, провёл совещание с оперативными работниками отдела, а потом, оставшись наедине с Алейниковым, спросил:
— Что это за деятели у вас тут Засухин и Кошкин? На областной партконференции ваш секретарь райкома такие факты приводил об их деятельности, что мы за головы схватились. Это же умышленная дискредитация налоговой и кооперативной политики партии. Вы что же ушами хлопаете?
— Это хорошие и преданные партии люди, — попробовал возразить Алейников. — Я с ними партизанил…
— Ах, вот как? Старая дружба, значит? Судя по тем фактам, о которых говорил Полипов, они были… или делали вид, что преданные. В общем — разберитесь и примите меры.
Это был приказ, который следовало выполнять…
Арестовав Кошкина и Засухина, Алейников, придя домой, не раздеваясь бросился в постель, пролежал до рассвета, глядя в потолок. В ушах стоял вой, плач и стон, будто он, Алейников, всё ещё находился в доме Кошкина, слышался пронзительный крик пятилетнего мальчонки: «Тя-атька-а!» Он всё это слышал, видел и с леденящей сердце ясностью думал, что ещё раз он такого не выдержит и, чтобы прекратить этот вой и плач, выхватит из жёсткой кобуры наган, ткнёт холодным дулом себе в висок и выстрелит…
Придя утром на работу, он велел привести к нему в кабинет Засухина и Кошкина. И только после того, как отдал приказание, подумал: «А зачем?»
Арестованных привели в наручниках, за несколько часов оба они осунулись, похудели. Кошкин, презрительно сжав губы, смотрел на Алейникова так, будто хотел сказать: «Ну что, Яков, достукался?» Засухин же внимательно разглядывал свои руки, словно недоумевал, почему они оказались в железе.
Алейников приказал снять наручники.
— И за то спасибо, — сказал Кошкин, усмехаясь. — Ну, объясняй, в чём мы виноваты, какая такая наша вражеская деятельность? Диверсанты, может, мы, мост через Громотуху подорвать пытались, или тот магазин, который сгорел, лично я поджёг?
— Это вы скажете сами, когда спросят, — с трудом проговорил Алейников. — Обвинение вам предъявят как положено. Я о другом хотел спросить… Вот вы оба… будто знали, что вас арестуют.
— Как же, знали. Мы самые горластые теперь в районе, — ответил Засухин.
— Так почему вы, если знали… такие горластые?
— Да как объяснить тебе? Судьба, видать, определена каждому своя: кому — песни петь, кому — за горло певцов душить, забивать пенье обратно в глотку. Так уж оно идёт пока в жизни.
Алейников думал о засухинских словах, догадываясь об их страшном смысле, но понять этот смысл во всей его ужасающей глубине и конкретности всё же не мог, а может быть, не хотел. Чувствуя, как горят ладони, он, чтобы остудить, унять этот огонь, прижимал их к холодному настольному стеклу.
— Не понимаешь ты, вижу, — усмехнулся Засухин. — Может, ты объяснишь ему попроще, Данило Иванович?
— Можно, — кивнул Кошкин, поглаживая запястья. — Мы, Яков Николаевич, в гражданскую не раз со смертью в обнимочку лежали. И пули над ухом свистели, и шашки перед глазами сверкали. Так близко сверкали, аж горячим ветерком обдавало. Ну, да всё это ты и сам помнишь, поди. Мы и тогда за жизни свои шибко не опасались, потому что знали, на что идём, за что воюем, какая расплата может быть… — И вдруг Кошкин поднялся со стула во весь свой громадный рост, превратился в прежнего Данилу-громилу, заходил неуклюже, как журавль, по кабинету, сильно замахал руками. — Так что ж ты, Яков, думаешь, что мы теперь стали трусливее, что ли?! Полипов район гробит, а мы должны молчать? Сами себя в узел должны завязать? За что мы тогда с той смертью в обнимку-то жили столько времени, а? Как тогда на самого себя в зеркало глядеть, а? В свои собственные глаза?!
Данило Иванович Кошкин ходил и ходил, размахивая длинными руками, из угла в угол, его голос гремел, слова, как булыжники, с грохотом раскатывались по кабинету во все стороны. И было такое впечатление, что именно он хозяин этого просторного кабинета с высокими окнами, а не съёжившийся за своим столом Алейников.
— Он не понимает, ты говоришь, твоих слов? — почти закричал Кошкин, останавливаясь перед Засухиным и тыча кулаком в сторону Алейникова. Потом подбежал к Якову, раздвинув руки коромыслом, схватился за кромки стола, будто хотел поднять его над головой и обрушить на Алейникова. — Ты не понимаешь?! Нет, ты всё понимаешь, Яков! Ты знаешь, что невинных в тюрьмы отправляешь! Корнея-то Баулина за что? Какой он такой враг народа? Мы, помнится, тут же, в этом кабинете, объясняли тебе, что никакой он не враг. Ты даже к Поликарпу Кружилину подбирался! Каким таким путём удалось Поликарпу из твоих лап выскользнуть — непонятно. Но слава богу, что выскользнул. Теперь до нас добрался! Да ещё ишь ты — почему, дескать, вы такие горластые? Ещё, сволочь такая, издеваешься?
При слове «сволочь» Алейников и Засухин одновременно вскочили со своих мест.
— Данило! — крикнул Засухин предостерегающе.
А Алейников не закричал, он только побледнел и проговорил сухим голосом:
— Я не издеваюсь… Я только хотел спросить и понять…
— Спросить и понять? — опять загремел Кошкин. — Это нам надо спросить тебя: в кого же ты превратился, Яков? Руки твои — в крови!
— Данило?! — опять воскликнул Засухин, подошёл к Кошкину, тряхнул его за плечо. — Замолчи!
— Нет, не буду молчать! — рванулся Кошкин, сбросил руку Засухина с плеча. — По локоть и выше даже…
— Да разве он виноват, что в крови? — багровея, закричал всегда спокойный и уравновешенный Засухин.
Алейников тупо и непонимающе поглядел на Засухина, недоуменно сел, сжал виски нахолодавшими ещё от стекла ладонями. Как сквозь ватную подушку доносился до него голос Кошкина:
— А кто — мы, что ли, виноваты с тобой? Или Корней Баулин? Или Поликарп Кружилин?
«Нет, вы не виноваты, не виноваты! — хотелось закричать Алейникову во весь голос. — И Баулин не виноват, и Кружилин… А Полипов? А вот — Полипов…»
Но он не закричал, он позвонил и сказал, не глядя на Кошкина с Засухиным:
— Уведите.
Когда их повели, он вдруг встрепенулся, крикнул:
— Арестованного Засухина оставьте!..
Некоторое время они сидели безмолвно друг против друга. В просторном кабинете стояла мёртвая тишина, будто здесь никого и не было. Потом Алейников вышел из-за стола, потыкался, как пьяный, из угла в угол, остановился у окна, долго глядел на улицу, тихо спросил:
— Почему же так оно идёт в жизни, Василий Степанович?
— Как? — не понял Засухин.
— Почему судьба определила одним песни петь, а другим за горло певцов душить?
— А-а… Видишь ли, Яков Николаевич… Долгий это и сложный разговор, — медленно произнёс Засухин. — И обстановка неподходящая…
— Неужели ты не видишь… что я не хочу душить, никому не хочу забивать песни обратно в горло! — Он обернулся, лицо его было мертвенно-бледным, на нём ярко выделялся косой багрово-синий шрам.
— Ну, допустим, что я вижу, — проговорил Засухин. — Точнее говоря, догадываюсь с недавних пор. Только ты врёшь маленько, Яков Николаевич. Ещё год или полтора назад ты с радостью хватал каждого за горло.