Потом они встречались часто, через день, в крайнем случае через два или три, каждый раз договариваясь о времени и месте следующего свидания. Вера, как ей казалось, хорошо играла свою роль, каждый вечер она была другой: то бесшабашно весёлой, то грустновато-задумчивой, то почти до безрассудства чувственной, и тогда она почти беспрерывно целовала Алейникова, то холодно-каменной, неприступной, не позволяя в такие вечера даже прикасаться к себе.
Иногда Вера не выдерживала сроков, вызывала Алейникова по телефону.
— Не завтра, а сегодня… Там же… Не могу я, — говорила она торопливо и, не дожидаясь ответа, бросала трубку.
А нередко напрямик требовала:
— Проводите меня сегодня с работы. Я задержусь до полночи, наверное, боюсь одна идти.
Алейников ещё раза два или три просил её воздержаться от телефонных звонков, но она только смеялась в ответ и, взяв его за руки, принималась ребячливо прыгать, кружить его, напевать: «Трусишка зайка серенький…»
И он смирился с её звонками.
После каждого свидания, лёжа в постели, Вера тщательно анализировала поведение Алейникова, припоминала каждое его слово, взгляд, движение. Вначале шло вроде всё хорошо. На свидания он приходил радостный, и, если Вера целовала его, он, смущаясь, как мальчишка, отвечал сперва неловко и будто неумело, но потом распалялся, и она, чувствуя, что в нём закипает кровь, вырывалась, отбегала, многозначительно и лукаво советовала успокоиться и остынуть. Если она грустила, была задумчивой, он обеспокоенно спрашивал, не случилось ли чего неприятного дома или на работе, пытался как-то развлечь её, развеселить.
— Скажите, Яков Николаевич, зачем вот я вам? — спросила она однажды. — Почему вы… полюбили меня? За что?
— За что? Не знаю, Вера, — ответил он негромко. — Ты красивая… — Однако, помедлив немного, он продолжал как-то странно и непонятно: — Но дело, скорее всего, не в красоте. Ты молода, и я чувствую себя, когда бываю с тобой, тоже молодым. Будто мне лет двадцать, двадцать пять и будто не было тех многих лет и многих дел, которые… о которых… В общем, я чувствую себя легко и свободно, как тогда, в те, молодые, годы… А впереди жизнь — лёгкая и чистая, не такая, какую я прожил. Совсем-совсем другая…
— Не такая, другая… Ничего не понять.
— Да, и я ничего не могу объяснить более вразумительно.
— Разве у вас была неинтересная жизнь? Я знаю — вы партизанили вместе с Кружилиным, а потом врагов Советской власти выслеживали и ловили. И сейчас…
— Прошу тебя, не надо об этом. Никогда не надо — слышишь? — Он произнёс эти слова торопливо, как-то глухо выкрикнув их.
И Вера испугалась его голоса и его слов.
Однако постепенно Алейников начал меняться. Нет, он по-прежнему приходил на свидания радостный и приветливый, но всё чаще делался вдруг без причины задумчивым, замкнутым, всё чаще Вера ловила на себе его изучающий какой-то взгляд. Он не волновался, не загорался уже, как прежде, когда она целовала его, отвечал вроде на её ласки нехотя, губы его были вялыми, холодноватыми.
— Что это с вами? — тревожно спрашивала его теперь Вера.
— Так… Устал очень на работе сегодня, — отвечал он и пробовал улыбнуться.
Но она-то, Вера, отлично видела, что улыбка эта вымученная, что дело не в усталости, кажется. «Опоздала, упустила момент! Переиграла! — тревожно стучало у неё в голове. — Ну, не-ет, погоди…»
От её прежней холодноватости и задумчивости не осталось и следа. На каждое свидание она прибегала теперь взволнованная и, не говоря ни слова, бросалась сначала ему на шею, целовала его куда попало — в губы, и в шрам на левой щеке, и в лохматые брови — и только потом, откинув голову, рассматривала его лицо несколько мгновений и пряталась у него на груди, глухо говоря:
— Наконец-то… Я еле вытерпела, еле дождалась…
— Я тоже очень рад, Вера.
Слова его были ровными, спокойными, и Вера, дыша ему в грудь, с досады кусала губы своими острыми зубами.
Однажды после таких слов она разрыдалась прямо у него на груди.
— Ну, этого не надо, Вера, не надо, — попросил он, поглаживая её плечо.
— Ты тоже рад, рад?! — выкрикнула она, поднимая заплаканное лицо, впервые назвав его на «ты». — Неправда, неправда! Что ты гладишь меня по плечу, как… как отец дочку, как даже старик внучку… А-а, морщишься?! Да, как старик, старик!.. А я, глупая… Смотри, слушай, слушай…
Она схватила его руку, прижала к своей груди. Там, под тугой девичьей грудью, сильно, частыми и гулкими толчками билось сердце.
— Да, я знаю, Вера… — проговорил Алейников и чуть шевельнул пальцами, пытаясь высвободить руку. Она поняла его движение, отшвырнула его ладонь, ещё сильнее зарыдала.
— Что ты знаешь? Ничего ты не знаешь! — И вдруг, опровергая сама же себя, закричала: — Ты знаешь, что закружил мне глупую голову, знаешь, что я влюбилась, как последняя дурочка… Ты знаешь, что я согласна, согласна… И — молчишь, не спрашиваешь больше моего согласия. Ты ждёшь, чтобы я сама сказала, да? Ну вот, я говорю, я говорю…
В тот вечер они встретились на берегу Громотухи, недалеко от того места, где несколько месяцев назад Семён с ребятишками удил рыбу.
Когда она выкрикнула последние слова, Алейников подошёл к самой воде, помочил руки, будто вымыл их после прикосновения к её телу, сел на плоский камень.
— Иди ко мне.
Она подошла. Он поцеловал её в голову. Она притихла, прижавшись к нему.
— Конечно, Вера, я всё знаю, всё вижу. Я счастлив, наверное, что ты… полюбила меня.
— Почему — наверное, почему — наверное? — не спросила, а простонала она. — Значит, ты… ты…
— Нет, я по-прежнему люблю тебя. Но я… как бы тебе это сказать, чтобы ты поняла? Я, кажется, только сейчас начал понимать, начал соображать во всей полноте… во всей ясности, в каком я положении очутился… А может быть, и не во всей ещё полноте. Я должен маленько, ещё маленько подумать, всё это оценить, всё понять до конца… Понимаешь?
— Так мы поженимся или нет? — спросила она напрямик. Губы её дрогнули, получилось у неё это жалобно и обиженно. «Хорошо получилось», — отметила она.
— Конечно, конечно, Вера, — поспешно сказал он. И из-за этой поспешности она заключила, что именно сейчас-то до их женитьбы неизмеримо дальше, чем в тот день, когда он пришёл свататься.
С тоской и тупым бешенством глядела она на холодные лунные блики, сверкавшие на воде. Эти блики напоминали ей тускло блестевшие ночами никелированные шарики на спинке её кровати.
— Прости меня, Вера. Я думаю, всё будет хорошо.
— Ты думаешь!.. Ты прикидываешь! — взорвалась Вера, оттолкнув его от себя. — Ты… ты так себя ведёшь со мной, будто я… будто ты корову выбираешь, а не жену!
— Да, да, я запутался. И тебя запутал.
— Ну что, ну что тут запутанного-то? — всё ещё плача, опустилась она перед ним на корточки, мокрыми, виновато-преданными глазами смотрела на него снизу. — Ты же любишь меня? Ну, скажи…
— Да, люблю… к сожалению.
— И я люблю! Так в чём же дело? О чём сожалеть? Это я должна сожалеть, может быть. Потому что… потому что… ты — старше меня. Но какое кому до этого дело? Я-то — люблю… На меня все в райкоме уже смотрят знаешь как? Знают ведь уже все. А мне наплевать.
— Да, знают. У меня даже Кружилин спрашивал…
— У меня не спрашивают. Пытались — я им так отрезала! Прикусили языки. Ну, Яков Николаевич… Яков… Яша… — Он вздрогнул дважды при этих словах, привлёк её к себе.
— Я, видимо, действительно смешон, Вера. Сперва сватался, а теперь… Ты правильно меня стыдишь…