— Дайте закурить, — попросил он. — Я вообще-то два года как бросил, но стоит выпить, непременно тянет к табаку.
Константин Михайлович жадно затянулся и снова заговорил:
— Не люблю я их застольной болтовни. В работе они гораздо умней и даже душевней. Я, кстати, тоже только здесь такой несносный, а на службе самый предупредительный человек. Правда, предупредительность моя чисто техническая. Стоит кому-нибудь из них заикнуться: мол, хорошо бы такой-то невообразимый прибор отгрохать, и я к утру приношу готовенький. Удивляются, хвалят. Дышать на него боятся, потому что, если, не дай бог, сломается, мне такой же нипочем не сделать. Черт знает, что творится с памятью: сделал и напрочь забыл, как получилось. Словно не головой, а вот ими соображаю, — он пошевелил пальцами. — Болезнь, наверно, какая-то. Ну, а с вами что случилось? Почему вдруг петь бросили?
— Тоже болезнь, — отозвался Громов.
Он чувствовал расположение к этому странноватому ершистому человеку, но не хотел вызывать к себе сочувствия. Таких и в театре было предостаточно, что немало его огорчало.
Уйти из театра оказалось трудно. Леонид пробовал быть хористом, рабочим сцены, ему далее предлагали должность администратора. Может, пристроился бы и привык, не преследуй его повсюду сочувственные взгляды и шепот, в котором мешались искренняя жалость и привычное безобидное интриганство. «Ну какой из Теплова Радамес? — прижав Громова где-нибудь в углу и жарко дыша в ухо, говорил очередной утешитель. — Сверчок! Вот ты звучал — это да!» Пытка становилась все невыносимей. Громов не выдержал.
Они с Надей уехали в Новосибирск. Здесь Леонид устроился в конструкторское бюро чертежником. Благо, до консерватории он учился в машиностроительном техникуме и кое-какие навыки черчения сохранил. Никто в бюро не подозревал о его певческом прошлом, и Леонида не мучали ни расспросами, ни сочувствиями. Люди тут работали добрые, общительные, и Громов чувствовал себя спокойно, пока Надежда, вот так же, как сейчас, не выдала всю случившуюся с ним историю. Он сразу превратился в «бывшую знаменитость», — простые, легкие отношения рухнули.
Громовы решили перебраться в Томск. По дороге познакомились с соседом по купе профессором Платовым. Там он и предложил работать у него в лаборатории бионики.
Томск им понравился. В нем было что-то такое, чего не ощущаешь в других городах. Громов часами бродил по улицам, останавливаясь у старинных деревянных зданий, от которых веяло давним бытом, и возвращался домой просветленный.
Во время одной из таких прогулок Леонид поймал себя на новой привычке. Оказывается, он пел. Чуть слышно, каким-то подобием голоса, но ему представлялся сверкающий тенор, могучий и нежный, гораздо лучше прежнего.
— Скажите, Громов, в чем, по-вашему, заключается красота пения?
— А? — Леонид с трудом оторвался от мыслей и заметил, что сигарета в его пальцах давно превратилась в длинный пепельный столбик, готовый вот-вот сорваться на пол.
— Я говорю, неужели вся ценность певца в особом качестве его голосовых связок? Но ведь исполняют на одном и том же инструменте разные музыканты по-разному: один играет, как бог, другого — тошно слушать. Видимо, и у вас, вокалистов, секрет в каком-то редком чувстве прекрасного. Вся задача, мне кажется, пристроить к нему голосовой аппарат.
— Почти верно, — улыбнулся Громов. — Только, если уж он сломался, новый не сделаешь. Точь-в- точь, как ваши приборы.
— Ну, ладно. Идемте пока к столу, хозяйку обижать не надо, — и Шарыгин легонько подтолкнул его в спину. — А насчет вашего сломавшегося голоса еще подумаем.
Когда возвращались из гостей, Громов ни в чем не упрекнул Надежду. Она сама заговорила о случившемся, прижимаясь к его локтю и заглядывая в глаза:
— Не сердись, Лён. Я просто не могла сдержаться. Эта толстая Воскобойникова такая заносчивая. А видел, какие у нее бусы? К цветастому-то платью! Вот безвкусица! Но вообще люди здесь милые. Правда? Останемся, Лён? Не будем снова уезжать?
Они остались. Никто из тех, кто собрался тогда на юбилей Платова, об инциденте не напоминал. Стал забывать о нем и Громов, тем более о разговоре в коридоре с Шарыгиным. Но однажды тот поймал его на лестнице за рукав и потащил в свою, мастерскую.
— Идемте, Громов. Надо побеседовать конфиденциально.
Они молча вошли в тесную комнатушку, где странно соседствовали и письменный стол, и слесарный верстачок, и даже два станочка: токарный и фрезерный, явно самодельные, похожие на игрушечные.
— Вот, — почему-то шепотом сказал Шарыгин и осторожно взял с верстачка небольшой предмет. — Вот ваш голос, Леня.
Ничего не понимая, Громов протянул руку, а на ладонь легла плоская коробочка чуть поменьше спичечной. Она была хрупкая, прозрачная, вероятно, из целлулоида. А внутри что-то похожее на мелкие соты, только серебряные, блестящие.
— Что это? — тоже непроизвольно переходя на шепот, спросил Громов.
— Фантофон.
— Что, что?
— Фантофон. Красиво, правда? Пусть он так называется. Фантофон — воображаемый звук.
— Ничего не понимаю. Зачем он мне?
— Сейчас объясню, — Константин Михайлович засуетился, взмахом руки очистил край верстака и сел на него, кивнув Леониду на единственный стул. — Как устроена эта штука, говорить не буду. Вы не поймете, да и сам толком не знаю. Но с ее помощью можно великолепно петь.
Шарыгин посмотрел на Громова счастливыми глазами.
— Вернул я вас в искусство. А вы мне, при случае, контрамарочку на спектакль или концерт устроите. Просто так на ваши выступления опять, поди, нельзя будет пробиться.
Громов положил коробочку и встал.
— Все шутите, Константин Михайлович.
— Чудак человек! Я ночами над этой штуковиной сидел, до сих пор спина ноет, а он меня в шутовстве обвиняет. Да вы попробуйте, мне ведь самому интересно. Знаете, пойдемте в рощу, туда, за вычислительный корпус, там никто не услышит. Вы мне что-нибудь споете, потом я подробно инструкцию дам, как с фантофоном обращаться.
Леонид заколебался.
— Ну, идемте, — тянул его инженер.
— Сыро, прохладно, — неуверенно пробормотал Громов, поддаваясь Шарыгину. — Совсем голос потеряю.
Тот засмеялся, помахал коробочкой:
— Вот он, ваш голос, его не застудишь.
Они вышли из института и заторопились по аллее. Уже за главным зданием университета им стали реже попадаться спешащие навстречу студенты и преподаватели. Дальше стало вообще безлюдно.
— Вот. Давайте здесь, — сказал запыхавшийся Шарыгин и опустился на скамейку.
Громов взял из его рук приборчик и неуверенно поднес ко рту.
— Не так, — остановил его Шарыгин. — Это не микрофон. Суньте в карман. Лучше в нагрудный. Вот, вот. А теперь концерт по заявкам. Скромный научный сотрудник из Томска хочет услышать в вашем исполнении «Плач Федерико».
Леонид прокашлялся смущенно и оглянулся.
— Давайте, давайте, — ободрил Шарыпш.
Обратно они шли медленно, оба взволнованные и растерянные.
— Я не меломан, — тихо говорил инженер. — Так, знаете, самый посредственный любитель. Что-то услышу — понравится, а почему, объяснить не могу. Но то, что у вас редчайший талант, даже мне понятно. Так душа и заходится. Просто колдовство какое-то!
Громов молчал. Он был потрясен тем, что услышал, раньше он никогда так не пел.