достоинства. А теперь поднимают вселенский гвалт, рожденный животным страхом перед стучащимся в их дверь возмездием.
Конечно, можно многое добавить к сказанному, но лучше послушаем человека, постигшего природу человеческих заблуждений и хорошо знающего родословную писательских страстей. К тому же он не скрывает своих симпатий и антипатий, откровенно 'с живыми говоря'.
Подводя предварительные итоги своей жизни, размышляя о советской эпохе, писателях, литературе, С. В. Михалков говорил накануне своего 85-летия в феврале 1998 года: 'Вот кончается двадцатый век... И как ни крути, как ни верти, все лучшее, что появилось в русской культуре после Серебряного века в двадцатом веке - и в живописи, и в литературе, и в музыке, и в кино, и в театре, - было создано в советские времена*.
В словах патриарха русской советской литературы много правды и глубокой печали, вызванной нынешним состоянием изящной словесности. Поэтому не кажется ни запоздалым, ни резким его суждение о диссидентах 60-70-х годов как предтече сегодняшних 'демократически мыслящих' сочинителей, творчески бесплодных и агрессивных. Для Сергея Михалкова все эти диссиденты были людьми совершенно чужими. 'Я прочитал Даниеля и запрезирал за то, что он написал и за что превозносили другие. Обыкновенная антисоветская тягомотина. И Синявский производил на меня совершенно отвратительное впечатление. Он рядился под русского мужика, ходил в высоких сапогах и рубахах навыпуск, а печатал антисоветские вещи под псевдонимом Абрам Терц. Я всегда их презирал и презираю до сих пор. И считаю, что больше вреда русской литературе, чем диссиденты, никто не принес'15.
Бесспорно, подобные свидетельства имеют несомненную историческую ценность, ибо как бы стирают с национальных святынь грязь идеологии клеветников и разрушителей России. Отстаивая демократическую основу советской эпохи, они не только воссоздают истинную картину литературного развития недавнего прошлого, но и подчеркивают важную роль высоких традиций социалистической культуры для нового типа художественной литературы, очищенной от безмыслия, равнодушия и мещанской пошлости. 'Искусство не брезгливо, - писал А. И. Герцен, - оно все может изобразить, ставя на всем неизгладимую печать дара духа изящного и бескорыстно поднимая на уровень мадонн и полубогов всякую случайность бытия, всякий звук и всякую форму: сонную лужу под деревом, вспорхнувшую птицу, лошадь на водопаде, нищего мальчика, обожженного солнцем. От дикой, грозной фантазии ада и Страшного суда до фламандской таверны со своим отвернувшимся мужиком, от Фауста до Фобласа, от Reguiema до Камаринской, все подлежит искусству... Но и искусство имеет свой предел. Есть камень преткновения, который решительно не берет ни смычок, ни кисть, ни резец (...) этот камень преткновения мещанство'. Для Герцена мещанство олицетворяло собой пришедшую к власти западноевропейскую буржуазию, со временем ожиревшую, оносорожившуюся и органически неспособную вдохновляться передовыми социальными идеями, зажигаться огнем великой политической страсти. Лживая и скучная, она стала мишенью сатиры и черного юмора. Подобным камнем преткновения в девяностые годы XX века явилось 'мурло ель-цинизма' как выражение предательства, разврата, бандитизма и тупости.
III
Перспективы исторического развития мира тесно связаны с активным началом человека, превратившегося из объекта истории в ее субъект. 'История не делает ничего, она не 'обладает никаким необъятным богатством', она 'не сражается ни в каких битвах'! Не история, а именно человек, действительный, живой человек - вот кто делает все это, всем обладает и за все берется. История не есть какая-то особая личность, которая пользуется человеком как средством для достижения своих целей. История - не что иное, как деятельность преследующего свои цели человека16. В то же время участник и творец истории, человек соотносится в первую очередь только с ней. Горький вспоминает встречу с раненым Лениным. Глядя на 'заблудившегося' писателя, тот сказал: 'Люди, не зависимые от истории, - фантазия. Если допустить, что когда-то такие люди были, то сейчас их - нет, не может быть. Все, до последнего человека, втянуты в круговорот действительности, запуганной, как она еще никогда не запутывалась'. Мысль о том, что в круговорот истории втянуты все, до последнего человека, чрезвычайно важна для понимания современной действительности.
Именно в этой связи возникает необходимость некоторых существенных уточнений. Известно, что роль литературы в общественной жизни России столь значительна, что суждения о ней неизбежно приводят к постановке важнейших вопросов истории и современности, политики и идеологии, а равно и природы социальных воззрений. Поэтому возвращение к данному разговору вполне оправданно, особенно сейчас, когда продолжается обесценение всего что ни есть значительного во всех сферах нашего бытия. Как правило, это делается целенаправленно, а порою и по недомыслию или даже по чрезмерному желанию казаться бесстрастным и объективным. Не углубляясь в проблему, которая заслуживает серьезного научного исследования, остановимся на конкретном, но весьма любопытном примере.
Имя Александра Зиновьева хорошо известно определенному кругу нашей сегодняшней интеллигенции. После его возвращения в Россию (1999 год) о нем много пишет патриотическая пресса, а сам он охотно дает интервью, рассказывает о себе. Так что кое-что мы узнаем, так сказать, из первоисточника. Одно из таких выступлений бывшего эмигранта привлекло и наше внимание, поскольку в нем идет речь не только о русском характере, убеждениях автора, но и о советской литературе17.
Но сначала о его мировоззренческих убеждениях. 'Я жил, - говорит он, и живу в изоляции (...) И пишу я в изоляции. Все, что написано на Западе, сделано не по велению души, а по заказу. Это то необычное, что случилось со мной в эмиграции. То есть из свободного человека я превратился в раба. В полном смысле'. Итак, раб - это ужасно. Что же он сочинил в таком своем рабском положении? Многое, и литературно- публицистические вещи 'Зияющие высоты', и 'Гомо советикус' в том числе. Когда корреспондент газеты намекнул, что эти книги считались у нас антисоветскими, то писатель-философ, к тому же опытный полемист, тут же парирует: 'Я протестую. Они не просоветские, но они не антисоветские. Это книги писателя о своем обществе. Я писатель-сатирик, писатель-аналитик. Не больше того. У меня обнаружились способности писать книги определенного рода. Таким же образом у людей обнаруживается голос. Так вот, я пел моим голосом'. Возможно. Но все это как-то не стыкуется друг с другом: раб, в 'полном смысле', и он же поет своим голосом, обнаруживая способность писать по-своему. Что-то вроде, простите, сказочки для несмышленышей.
Или вот такое: 'В общем-то в последний период произошла страшная вещь: метили в коммунизм, а попали по народу. Я долго противился этому выводу, но не нахожу аргументов против'. Мы в России давно поняли эту столь трудную для Зиновьева истину - еще в 1918 году - и в последний период много и аргументированно писали о сем предмете. Знают об этом и на Западе, в Америке, и во всем остальном так называемом 'цивилизованном мире'... Странно слышать утверждение из уст ученого человека об отторжении идеи от народа, овладевшей его сознанием, а государства - от социальных, правовых и прочих условий жизни его граждан. По словам Зиновьева, теперь он 'не стал бы писать свои книги (...) потому что испытываю сейчас чувство вины за то, что произошло... Не стал бы писать 'Зияющие высоты' и все последующие'. За этими словами снова следует полупризнание: 'Ведь на Западе мои книги тоже не воспринимали так, как они написаны. Они воспринимались как антисоветские, антикоммунистические (...) Но они делали свое дело. Они работали'. И снова зигзаг: 'Может быть, если через сто лет их раскопают, к ним отнесутся по-другому... ' Как говорится, дай-то Бог нашему теленку волка съесть.
Пойдем дальше. Сегодня Зиновьев заявляет, что возвратился на родину, чтобы быть среди тех людей, которые 'работают в пользу любой России и надеются на ее выздоровление'. В том-то и дело, что речь идет не о любой!
Из своего двадцатилетнего далека и измышленных за письменным столом научных постулатов Зиновьев вынес стойкое буржуазное убеждение, в котором нет места социальным народным идеалам, классовой борьбе, разнообразию типов государственного устройства, т. е. диалектике развития. Но это уже его личные заботы.
Нас же здесь больше интересуют литературные взгляды писателя-аналитика. В мае 1993 года он так выразился о Шолохове: 'Я раз 20 перечитывал 'Тихий Дон' (...) Такую гениальную книгу мог написать только начинающий автор'. Что можно было сказать о такой оценке великого писателя? Мы предпочли кое-кому просто напомнить: 'У гения своя пора зрелости. И своя судьба'18. На этот раз Зиновьев о современной литературе высказался более определенно: 'Советская литература, особенно литература 20-30-х годов - это беспрецедентная литература... Поэзия этого времени'. Иначе говоря, он повторяет расхожее и далекое от