заставьте их спеть народные песни. Если споют - крепок этот народ. Если не споют - нет'.
Весельчак, право, сей теоретик 'народной твердости'. Однако ж, сдается, на фоне проповедей смирения, тишины и песен четко вырисовывается профиль трезвого политического расчета. Иначе зачем понадобилось баловню советской власти (орденоносец, лауреат, депутат, член Президентского Совета, Герой Соцтруда - не много ли для писателя его уровня?) шпынять огулом все, что было, как он выражается, 'при коммунизме', дескать, 'все мы одинаково страдали от вселенской длани коммунизма, трудящейся над выправлением каждого человека на одну колодку'... Теперь же, т. е. начиная со второй половины девяностых вплоть до сегодняшнего дня, он первостатейный патриот, защитник социальной справедливости и руководство КПРФ им не нахвалится.
Вышеприведенные речения Распутина сильно смахивают на нелепые россказни ученого-богослова о том, как святой Дионисий облобызал свою отрубленную голову... Разница, мнится, лишь в том, что богослов последовательно исповедовал высокую веру, а наше литературное светило надеется только на одного человека, т. е. бывшего 'великого изгнанника' и 'избранника российского неба и российской земли'. Между тем о земных делишках, а не о небесных деяниях сего избранника становится известно больше и больше. Нашумевший в свое время 'Архипелаг ГУЛАГ', вышедший в свет за его подписью, как поведал в своих мемуарах дипломат и разведчик Бим, плод американских спецслужб. 'Когда мои сотрудники в Москве принесли мне ворох неопрятных листов за подписью Солженицына, я вначале не знал, что делать с этим шизофреническим бредом. Когда же я засадил за редактирование и доработку этих 'материалов' десяток талантливых и опытных редакторов, я получил произведение 'Архипелаг ГУЛАГ'. Мастерски проведенная по всему миру реклама этой книга нанесла мощный удар по диктатуре пролетариата в СССР'.
Тут нельзя обойти молчанием геркулесовы подвиги несравненного Сергея Залыгина, опубликовавшего огромным тиражом 'Архипелаг ГУЛАГ' под крышей 'Нового мира'. Попытке внедрить в растерзанное сознание читателя имидж 'великого писателя' Залыгин, как известно, посвятил всю оставшуюся жизнь. Из его признаний явствует, что солженицынские книги дали ему в смысле исторических и прочих знаний больше, чем сотни томов других самых разных авторов. Вполне возможно. Человек редчайшей учености, которой овладел еще в отрочестве, затем укреплял чтением научно-популярных книг по мелиоративному делу и своих собственных сочинений, Залыгин мог чем-то развлечься и не заметить, что сочинения его кумира полны тотального недоброжелательства, лжи и вопиющей безграмотности, фактической и стилистической. А как понимать его столь же несуразную, сколь и забавную филиппику - в связи с реакцией Думы наречь 'обустроителя России': '...ржали ему в лицо (...), мол, Солженицын никому не нужен (...). ' это о человеке, который сыграл в нашем демократическом сознании роль не меньшую, чем Толстой'. (Выделено мною. Н. Ф.)
В своем писании 'Моя демократия', опубликованном в последней книжке за 1996 год 'Нового мира', Залыгин просит считать недействительным написанное им при прежней власти по причине, надо полагать, двуличия и неискренности автора. Хочется успокоить этого человека, чтобы понапрасну не волновался, дело в том, что его конъюнктурные опусы давно забыты современниками, прочно и навсегда. Сервилизм Залыгина всегда был секретом Полишинеля.
Увы, к завершению этой скучной истории мы приступаем в самом подавленном и меланхолическом настроении, какое когда-либо стесняло человеческую грудь, преисполненную самых дружеских чувств к мастерам, виртуозам, утонченникам и проста честным труженикам пера.
Распутин как верный единодум и соратник Залыгина опубликовал в газете 'Советская Россия' (27 фев. 1997 г.) большую статью 'Мой манифест'. В общем, ничем не лучше и не хуже своих прежних публицистических выступлений, если бы не ее повышенный менторский тон да попытки коснуться больных точек современного литературного процесса. Уже в начале своего манифеста автор, как говорится, берет быка за рога. 'Сейчас, - пишет он, - среди молодых и не в меру честолюбивых писателей принято заявлять манифесты. Только я, не читающий всего, знаю с полдюжины. Есть среди них совсем срамные, любующиеся своим бесстыдством, есть грубые, 'ново-русские', с крутой лихостью расправляющиеся со 'стариками', которые раздражают молодых уже тем, что свои книги старики не собираются -забирать в могилу, есть манифесты пошлые, есть всякие. Не стоило бы обращать на них внимание, если бы на все лады не повторялся в них один и тот же мотив о смерти русской литературы. Молчать в таких случаях - вольно или невольно соглашаться с ними'.
Неужто 'срамные', 'бесстыдные', 'грубые', 'расправляющиеся со 'стариками'? Экая невоздержанность, можно сказать, этих 'молодых и не в меру честолюбивых', путающих в народ возмутительные манифесты. Ату их!
Поверим. Распутину на слово и, рискуя вызвать его гнев, поинтересуемся, а не задавал ли он себе хотя бы таких вопросов: что является причиной то и дело возникающих пересказанных им злокозненных манифестов? Что достойного вели-' кой русской словесности создали писатели старшего поколения за последнюю четверть века? 'а какие такие заслуги перед нынешней литературой все те же авторы - Михаил Алексеев, Валентин Распутин, Василий Белов, Сергей Есин, Юрий Бондарев, Виктор Лихоносов (иные множество раз) - награждаются премиями?
Пикантность ситуации состоит еще и в том, что иные отреклись по сути от прежнего типа жизни, а стало быть, и от своих сочинений, посвященных ей. Скажут: так 'свои', опять же 'патриоты' и почти 'живые классики'... Именно в этом пора четко определиться - литература слишком серьезное дело, чтобы им можно было поступиться, превращая его в материальную базу для поддержания высокого уровня жизни узкого круга людей.
Далее. С большой настойчивостью утверждает Распутин, будто 'старики' раздражают молодых уже тем, что 'свои книги не собираются забирать в могилу', а в манифестах представителей нового поколения писателей повторяется 'один и тот же мотив о смерти русской литературы'. Но об этом никто и не говорит - речь идет о закончившемся, исторически исчерпавшем себя периоде, этапе развития национальной литературы, о желании серьезно разобраться, с какими ценностями двигаться вперед, а что и вовсе отбрасывать как мешающее развитию. И слава Богу, что этим озабочена молодежь. Другое дело - форма высказывания - тут следует оставаться в корректных рамках. Надо однако же признать, что в создавшейся ситуации, когда пытаются все пустить на слом, не до галантерейного обхождения. Меж тем автор 'Моего манифеста' умалчивает об общеизвестном факте, а именно: некогда знаменитые мэтры отстранение, равнодушно взирают на состояние современного художественного процесса, мол, литература кончилась на них, все в прошлом.
Оставим в стороне рассуждения о том, что неприлично, как он выражается, 'физиологическое вылизывание мест, которые положено прятать', что 'русский народ склонен к раздорам', а 'русский человек занят духом, то есть стал воплощением духа', равно как и другие не менее достойные глубокого ума материи. Вернемся к творческим проблемам. 'Литература, говорит Распутин, - у нас явилась тем, что не измышляется, а снимается (! Н. Ф.) в неприкосновенности (?! - Н. Ф.) посвященными с лица народной судьбы' по причине, надо полагать, того, что она 'с XIX века украсилась художественно и чувственно'. Возможно, ему из прекрасного сибирского далека сподручнее видеть, каким способом 'снимается в неприкосновенности', да притом 'с лица народной судьбы'. Поэтому-то писателю доподлинно ведомо, что произойдет с нашей изящной словесностью в обозримом будущем: 'К нашим книгам вновь обратятся сразу же, как только в них явится волевая личность, - не супермен, играющий мускулами и не имеющий ни души, ни сердца, не мясной бифштекс, приготовляемый на скорую руку для любителей острой кухни, а человек, умеющий показать, как стоять за Россию, и способный собрать ополчение в ее защиту'3.
Стало быта, тут уж нечего мудрить о мучительных поисках новых форм и идеалов, об овладении четким художественным Мировоззрением, наконец, о глубоком сознании, что 'литература - это тяжелое, требующее великого духа поприще' (Н. С. Лесков). Как бы то ни было, 'Мой манифест' со всеми его расплывчатыми словоупотреблениями - в отличие от резких критических заявлений молодых писателей - составляет впечатление чрезвычайной легкости в суждениях. Что же из сего следует? Как видим, даже самые возвышенные души и самые изобретательные умы из писательской среды, обнаруживая склонность к обобщениям, готовы видеть в 'волевой личности' и прочих 'Национальных величинах' панацею от всех литературных бед. Но не смешно ли это?
И последнее. У Валентина Григорьевича, как у любой пытающейся масштабно мыслить личности, есть свои излюбленные темы, к которым он кстати и не кстати возвращается, варьируя их. Среди них, Как многие заметили, солженицынская. Даже в своем высоком юбилейном слове он не мог обойти ее. В контексте