Любил Луи Дефюнеса и выписывал «Крокодил». Я тоже люблю Дефюнеса. А когда гляжу «Большую прогулку», с удовольствием вспоминаю детство. Этот фильм я видел в классе третьем или четвертом. Прошло лет двадцать, и всякий раз слыша пререкания Бурвиля с Дефюнесом, я чувствую в себе пробуждение того давнего малолетнего кинозрителя. Кажется, это называют ассоциативной памятью. Узелки на платке. Цицерон. Загадочное слово «мнемоника»…
Почему-то подумалось, что пришло время завязать интеллигентную беседу и я завязал. То есть стал рассказывать и делиться:
— Представь себе следующее. Сижу как-то дома, гляжу телек. Двое в смокингах музицируют, стараются. Сперва «Аллегро» Баха, затем мелодии-юморески Дворжака. Сижу, слушаю, а наверху между тем топот. Громче и громче. Встаю, задумываюсь и совершаю вдруг такое открытие: эти ребята наверху пляшут в присядку под Дворжака! Представляешь!
— Может, у них магнитофона не было? — предположил Толечка.
— Да не в этом дело! Плясать под Дворжака — разве это возможно?
— А почему нет? Человек музыку сочинял, чтобы слушали и радовались. Если кому плясать хочется — что ж тут плохого?
Я задумался. Мысль была простенькой и незамысловатой, но оказалась для меня неожиданно новой. Действительно, почему не плясать, если пляшется? Все-таки радость. Чувство, так сказать, позитивное…
В ветвях над нами скрипуче закаркали вороны. У них была своя музыка, свои песни. Толечка задрал голову и зло процедил:
— Раскудахтались, козлы!
Я почему-то обиделся на него.
— Чего ты так на них?
— А они чего?
— Дурак ты! И дети твои будут ланцелотами!..
— Стоп, машина! — Толечка замер на месте, как вкопанный. Посмотрел на меня с ласковым пониманием. — Так у нас, паря, не пойдет. Надо принять повторно. Чтобы точь-в-точь до нормы. Чтобы, значит, любить друг друга и не лаяться.
— И птиц чтобы тоже любить, — сварливо произнес я.
— И птиц любить, — легко согласился Толечка. — Если они, конечно, птицы.
— А что потом? Пьяными отправимся к твоей царице? А если она нас и на порог не пустит?
— Тамара любит умных и добрых, — назидательно произнес Пронин. — И мы такими сейчас станем. Уж ты мне поверь.
Витиеватым движением он достал из внутреннего кармана плоскую флягу из нержавейки. На заводе, где работал Пронин с заказами было туговато. Чтобы не скучать, работяги выпаивали из металла фляги, а после продавали на рынке. В этой фляге что-то звучно перебулькивало.
— Снова портвейн? — я поморщился.
— Медицинский спирт, — Толечка изобразил на лице восторженность. — Чистейший! Ровно семьсот граммов. Если без закуски, должно хватить.
— Семьсот?.. Учти, я могу забыть твою фамилию. И даже имя.
— Не страшно. Этим нас не запугать.
Толечка оказался прав. Без закуски действительно хватило. Даже половины. Не прошло и пяти минут, как мы «поплыли», а мир не просто потеплел — мир прямо-таки закачался.
— Летим! — заблажил Пронин. — Самум к городу, а мы от него!.. — раскинув руки, он засеменил по асфальтовой дорожке, словно по зыбкой паутинке каната. Я поневоле залюбовался им. Несмотря на разгильдяйский вид, Толик безусловно принадлежал к категории щеголей. Щегольство ведь вещь условная. С одинаковым успехом можно щеголять «Мерседесом» на улице и проездным билетом в трамвае. И то и другое вполне оценят. К щеголеватым людям я вообще отношусь с симпатией. Все равно как к декоративным птичкам или рыбкам. Они украшают этот мир, как могут. Потому что молятся красоте. Я в нее тоже верую. И Толик верует. Да ему и нельзя не веровать. Он не выше метра шестидесяти и ровно половина женщин взирает на него свысока. В этом кроется один из парадоксов природы. Ущемленные люди досконально разбираются в том, в чем ущемлены и обижены. Как герань за стеклом они тщетно тянутся к солнцу, изощряясь в бесконечных поисках, доходя до удивительной виртуозности. Присмотритесь к малорослым и удивитесь. Изящества в них на порядок больше, чем в длинноногих и великаноподобных. Чувство независимости и осознания собственного достоинства — вот, что умудряются они втиснуть в свою неказистую осанку. И успех, как говорится, налицо. В отличие от сутулящихся верзил они прямы и свободны. А если стоят, то только в императорских позах — горделиво отставив ножку, если шагают, то вальяжно и неторопливо. Вероятно, жизнь к ним не столь великодушна, зато и обучает большему.
Чувствуя, что в голове расцветают индийские сады, и павлины, выйдя на лужайку, начинают расправлять свои цветочные веера, я что-то выкрикнул и осторожно, стараясь не горбиться, тронулся следом за Толиком. И в точности как он распахнул руки. Я тоже хотел казаться щеголеватым и красивым. Кажется, какому-то грузовику пришлось нас объехать. Мы его почти не заметили.
— А вообще-то к пассиву я отношусь не-га-тивно! — Толечка по-птичьи замахал руками, но взлететь не сумел. — Ну не нра он мне и все. Жить надо ак-тив-но! С любопытством и интересом!.. — он заскакал на одной ножке, как девочка, играющая в классики. — То есть, звоню я, скажем, даме и приглашаю в кафе. Скажем, в наш отечественный «Исе Креам». Само собой, она говорит «да» и начинает собираться. А не позвоню, — не будет ни «да», ни «нет». Вообще ничего не будет.
— Может быть, она будет ждать?
— Возможно! А возможно, и не будет. Я вообще не знаю, ждут ли они когда-нибудь. Скорее, живут, как живется, а уж потом называют это ожиданием… Но речь в общем-то о другом. О том, что она мне не желает звонить. Я звоню, а она, видите ли, нет.
— Почему нет-то?
— Откуда я знаю! Такая вот, дескать, скромница. Приглашать, якобы, — на танго или там на тур вальса — обязаны исключительно мужчины, а не наоборот. То есть, я, собственно, не против. Не уважаешь эмансипацию — не надо. Но если я болен? Если у меня лихорадка и температура под сорок? Если мне нужна помощь и чтобы мягкая прохладная ладонь легла на мой воспаленный лоб? Что тогда?.. Или я опять должен первым ползти к телефону?.. Она, видите ли, ждет! Стесняется первой проявить инициативу!.. Нет, братцы- кролики, это не любовь! Это пастбище! Нонсенс, как я это называю!
— Почему пастбище-то?
— Да потому что жуем! Жуем и вечно чего-то ждем! Не-е-е-т, братва, такая шара у вас не пройдет!
Пронин погрозил пространству пальцем и принялся озираться, видимо, не узнавая местности. Я тоже ее не узнавал, но мне было и неинтересно что-либо узнавать.
— Закурим? — Толик бодро принялся раскуривать пару сигарет — одну для меня, другую для себя. Уже окутанный облаком сизого дыма, он вдруг радостно замычал и, сорвав с головы шляпу, подкинул ее в воздух. Головной убор описал кривую и навечно осел в ветвях придорожной березы.
— И пусть! Не жалко!..
Мы бодро зашагали в неизвестность.
— Может, в ней гнездо кто совьет. Соловей какой-нибудь или скворец…
— Скворцы в скворечниках живут.
— А чем моя шляпа хуже? — Толик обиделся. — Ничем, полагаю, не хуже!
Он тут же и раскашлялся.
— Ох, и крепок табачище!
Дело было, конечно, не в табаке. С каждым шагом Толик становился все более рассеянным. Память просто песком просыпалась из его ветхих карманов, но с двумя сигаретами в зубах он выглядел просто восхитительно.
Мы шли, потому что не стояли на месте. Дорога казалась широкой и ровной. Шагалось бодро и с настроением. Энергия Толика мало-помалу передалась и мне, о превратностях жизни думалось уже свысока, с этакой долей снисходительности.