Мать кажется ему сегодня более усталой и сгорбленной, чем обычно. Она тупо глядит на слепое от черной шторы окно, веки у нее покраснели. Он нежно кладет руку на ее узкую, глянцевую, как пергамент, ладонь. Тогда она встает, подходит к ночному столику у постели, молча возвращается и кладет перед Михалом зеленоватый твердый конверт, покрытый уродливыми печатями и штемпелями. Это письмо от Моники. Письмо из лагеря.
Несмотря на черных орлов, напрягших жадные когти, несмотря на толстые цифры, копошащиеся на бумаге, словно черви, письмо от сестры было все таким же по-детскому отважным.
«Liebe Mutti! Ich bin gesund und fuhle mich gut» [38]. Несколько следующих строчек грубо замазано фиолетовой тушью. Вид этого причиняет боль, как будто рот зажала чья-то гнусная рука. Из-под этого кляпа вырывается уже только несколько слов в нижнем углу: «Ich begrosse Dich herzlich, Deine Monika» [39].
Михал не говорит ни слова, мать тоже молчит. Никакие утешения не имеют смысла. Это и так самое лучшее, чего они могут ждать. Единственное, что им остается, — это сдерживать свое воображение. Но в итоге этого большого напряжения, испытываемого сейчас Михалом, появляется крупица раскаяния. Он не пойдет к Терезе. Не оставит мать одну.
Михал украдкой поворачивает голову к стене, у которой стоит кровать. Там, рядом с фотографией покойного отца, висит фотография Моники. Она смотрит веселыми, умными глазами, безгранично веря в свою молодость, счастливая своим дерзким гимназическим обаянием. Не впервые соседство этих снимков вызывает в Михале дрожь мистического страха.
Он наклоняется к матери и говорит:
— Не беспокойся. Все будет хорошо. Увидишь.
Старая женщина вздрагивает, как будто вдруг очнувшись ото сна. Ее лицо неестественно спокойно.
— Ах, я совсем забыла! Сюда заходил твой приятель. Такой молодой, симпатичный…
— Рыжий?
— Да, рыжий. Он просил передать тебе вот это.
Она лезет за вырез платья. «Если бы я был гестаповцем, — думает Михал, — я бы знал, где искать эти записки». Он разворачивает сложенный маленьким квадратиком листок. «Я живу у Гольчей. Приходи сразу, как только сможешь. Рыжий».
Стоит мороз. Спокойный, прозрачный мороз без ветра. В высоком небе ярко горят звезды, похожие на осколки стекла. С грохотом опускаются жалюзи закрываемых магазинов. На улицах еще много людей. Они пробираются мелкими, скованными холодом шажками в ущельях между стенами домов и белеющими в мутном свете снежными сугробами. Мостовые почти пусты. Изредка проедет автомашина, светя узкими щелочками затемненных фар. Михал любит мороз, суровое веселье мороза. Но сейчас он очень сердит. Ему хочется отругать Романа. Поселиться у Гольчей! Если бы он хоть немного подумал, то сообразил бы, что тот так и сделает. У Гольчей! Збышек Гольч, щуплый, субтильный, как девушка, умник, с которым он познакомился на подпольных семинарах по философии — еще летом, когда не работал в «Экспедиторе» и у него было время заниматься, — уже три месяца как сидит в тюрьме. Его упрятали за торговлю сукном. В этом как будто нет ничего особенно опасного, но Роман не должен отдавать себя в руки глупой капризной Ирены. Михал обязан сказать ему об этом во имя их будущей безопасности, но вместе с тем он знает, что Рыжий высмеет его и не даст себя уговорить. Михал чувствует бессилие своего гнева, и это его злит.
Из-за угла выкатывается дребезжащая пролетка. На ее заднем сиденье, развалившись, сидит огромный святой Николай с ватной бородой, в высокой красной митре, с подпрыгивающим посохом в руках. Перед ним на узкой скамеечке трясутся две детские фигурки — черный чертик и белый ангелок.
Михал лезет в карман, нащупывает в нем плитку краденого шоколада. Он забыл отдать ее матери. И вдруг весь прошедший день кажется ему одной мучительной цепью нелепостей.
Роман — в спортивном свитере и серых гольфах. Он шлепает домашними туфлями, попыхивает трубочкой, у него вид счастливого домоседа.
— Будь как дома, — говорит он Михалу, и его маленькие зеленоватые глазки светятся гордостью хозяина.
Почти пустая, похожая на ящик комната в новом доме. Низкая, покрытая домотканым шерстяным покрывалом тахта, низкая полка для книг, два кресла, напоминающие садовые стулья, и круглый стол светлого дерева. Стенные шкафы, никаких картин, никаких цветов. Из-за покрытых бесцветным лаком дверей доносится звон моющейся посуды.
— Предупредил ребят? — спрашивает Михал.
— Конечно.
Садятся. Роман с любовью трет ручки кресла мощными руками, его широкое, покрытое юношеским пушком лицо светится счастьем.
— Ирка, Павел пришел, — кричит он в закрытую дверь.
— Сейчас закончу, — отвечает пронзительный девичий голос.
Михал знает, что не сможет говорить свободно.
— Новый «ящик», — шепчет он, — устроим временно в чайной «Розочка». Предыдущий провал ее не затронул. Я думаю, что можно снова активизироваться.
Роман кивком головы выражает согласие.
— Теперь надо бы подумать, откуда это идет…
— Наверняка из «Семерки», — говорит Роман, — из этой шпиковской забегаловки. Клос ходил туда последнее время. Хвалился, что у него стукачи раскалываются.
— А теперь он сам расколется.
Роман кладет трубку на стол.
— Думаю, что не расколется. Он большой ловкач.
Михалу кажется, что Рыжего мало волнует создавшееся положение. Видно, что он наслаждается внезапно обретенной свободой.
Кухонная дверь открывается, и входит жена Гольча. На ней вишневый шелковый халатик, голубые туфли без пяток с пушистой белой оторочкой спереди, на босу ногу. Тяжелые каштановые волосы спадают на ее низкий лоб, посредине маленького личика вызывающе горят красным пятном губы.
— Привет, Павлик, — подает она Михалу худенькую холодную руку.
Роман не спускает с нее глаз, кажется, что он светится изнутри. Достаточно на него взглянуть, чтобы понять бесполезность всяких нравоучений. И Михал отказывается от нравоучений. Он ощущает почти болезненную зависть. Ему хочется перестать быть собою — ему хочется быть таким же беглецом в страну молодости.
— Знаешь что? — говорит Рыжий. — Я думаю, надо тяпнуть. Ну-ка, Ирка, принеси, что у тебя там есть.
— Я должен идти, — защищается Михал.
— Не темни, старик. У нас есть время.
Ирка приносит из кухни бутылку водки, две рюмки, тарелку с нарезанным соленым огурцом. Роман наливает.
— Иди сюда ко мне, Ирусь. — Он сажает ее на колени, обнимает. — Ну, поехали!
Рыжий и Ирка попеременно пьют из одной рюмки. Ее губы оставляют на стекле красный след. Роман старательно прикладывает к нему губы. Они все теснее прижимаются друг к другу. Правая рука Романа исчезает в вырезе вишневого халатика.
Михал сидит взбешенный, одинокий, с рюмкой в руках. Он догадывается, что на Ирке под этим халатиком ничего нет. Каждым своим нервом он угадывает шелковистую, горячую гладкость ее кожи.
А они слились устами, закрыли глаза. Их лица побледнели и застыли. Кажется, что они умирают пронзительной, сладкой смертью. Голубая туфелька падает на пол с сухим, как будто бы забытым стуком, пола халата распахивается, открывая смуглую детскую ногу.
Вдруг Ирена вскакивает с колен Рыжего, задевая стол.
— Что о нас подумает Павел? — восклицает она, ища ногой туфель и поправляя растрепанные волосы.