Сначала шли слова благодарности двум предприимчивым художникам, не побоявшимся выступить с такой полезной инициативой в городе, который долгое время музы обходили стороной. А потом впечатления о самой выставке. Да, ему как раз посвящено больше всего строк. Эти «рафинированные» серебристо-серые тона, которые так восхитили рецензента, были — и он знал это — его робостью, следствием перебеления, усердного старания примирить цвета. Ему вдруг показалось, что он понимает бессильный гнев Карча. Его хвалили за то, что он не мог взять препятствия, в качестве добродетели выставлялся его невольный обман. «Обещающий талант». Как соблазнительно, как опасно звучали эти слова. Но ими награждена была также и несчастная старая дева за «смелость палитры».
С нарастающим беспокойством искал он упоминания о Фрыдеке. Его фамилия фигурировала среди дежурных комплиментов, которыми автор одарил в конце всех остальных участников выставки, перечисляя их в алфавитном порядке.
Михал спрятал газету в стол и лег на кровать.
Под закрытыми веками он чувствовал тепло отцовской улыбки, мучающей, как угрызение совести.
«Только самые лучшие принимаются в расчет, — думал он. — Только самые лучшие».
Бомбардир
I
Капитан отдал приказ «Вольно, разойдись!» — и вышел из зала под грохот ломающихся шеренг. Те, кто получил лычки, стремились к своим шкафчикам, чтобы сразу же пришить к погонам серебряную ленточку. Те, кто не получил, мялись в проходе, и им казалось, что товарищи их бросили.
Михал поплелся на свою батарею, последнюю справа, и сел на койку, что, разумеется, было запрещено. Он злился, что у него горят щеки, и чувствовал, что чем больше он злится, тем краснев они становятся. Он прекрасно знал, что лычки не получит, однако перед самым построением позволил завладеть собой этой глупой надежде.
Теперь Михал сидел один, прислушиваясь к радостному гомону. Даже его сосед Мариан словно бы забыл о нем. Он нервно рылся в вещевом мешке, ища иголку с ниткой, и время от времени вмешивался в разговор львовян, болтающих под окном.
— На фуражку лучше приклеить, — кричал он. — От шитья околыш может сморщиться.
Львовяне не обращали на него внимания. Они считали его молокососом. Михалу это доставляло грустное удовлетворение. Он не мог скрыть от самого себя, что если он и хотел, чтобы кто-нибудь не получил лычки, так это Мариан. Они ехали в отпуск в один и тот же город. Если бы они оба приехали канонирами, он бы чувствовал себя гораздо лучше. Напрасно он убеждал себя, что ему безразлично. Он должен будет с глупым видом выслушивать вопросы: «А почему он, а не ты?» «Плевал я на все это, — думал он. — Плевал я на повышение. Плевал я на армию». Но такие мысли только бередили рану, так как он знал, что это неправда. Была суббота, и львовяне под окном договаривались об увольнительной.
— Надо это обмыть, — говорил маленький Матзнер.
Гулевич что-то шепнул, и все разразились смехом. Потом они совещались о чем-то приглушенными голосами.
— Сегодня, братцы, будет чертовски длинная очередь.
— В «Красный Домик»?
— А где же?
— Девочкам придется поработать!
— Ту, черную, видел? Мировая — верно?
Михал встал с кровати, перетряхнул матрас, поправил одеяло, взял выходную фуражку и пошел в столовую. Учебный плац блестел большими лужами, розовыми от заката. Столовая помещалась в кирпичном бараке рядом с баней. В тесных сенях пахло кофе, табачным дымом и мокрым сукном. Из зала доносился гул голосов. В дверях Михал звякнул шпорами, выпрямившись, сделал быстрый поклон.
Дым серыми слоями собирался под крутым дощатым потолком, поддерживаемым двумя рядами столбов. Здесь любое помещение — даже столовая, украшенная бумажными гирляндами и претенциозными фигурками из папье-маше, — ничем не отличалось от конюшни.
Наголо остриженные головы, темные и светлые, смешно торчали вокруг столиков, но в звучании голосов, в улыбках было что-то цивильное, какая-то атмосфера не то студенческого клуба, не то кафе.
Сюда ходили не все. Такие, как Гулевич или Матзнер, забегали только за сигаретами. В сидении и беседах за столиками они не находили никакого удовольствия. Из его батареи редко кто заглядывал сюда, именно поэтому он здесь и оказался. В углу под столбом Михал заметил свободный столик. Он взял в буфете стакан, прикрыл его блюдцем, положил на него ореховое пирожное и сел один, лицом к выходу. За соседним столиком сидели четыре помещичьих сынка из дивизиона конной артиллерии в мундирах с такими тесными воротничками, что жилы набухли на шее. Они с грубоватой вежливостью спорили о том, какая высота препятствий полагается на конных состязаниях. Один из них с наслаждением шепелявил названия знаменитых английских ипподромов. У всех четырех на погонах блестели серебряные лычки. Михал неожиданно почувствовал к ним такую ненависть, что невольно сжал кулаки, лежащие на стеклянной поверхности столика. Ему захотелось плеснуть им в лицо кофе. Он с мрачным наслаждением представлял себе их рожи, их возмущенные крики. «Кретины, — повторял он про себя. — Кретины!» Он жалел, что пришел сюда, но не знал, куда себя девать. Он быстро съел пирожное и совсем уже собрался уходить, но увидел в дверях Стефана, который стоял с книгой под мышкой и осматривал зал, щуря глаза в вежливой и равнодушной улыбке.
Стефан был из седьмой батареи. Они знали друг друга по городской библиотеке, встречаясь там почти каждую неделю. И так получилось, что Стефан стал руководить его чтением. Благодаря ему он узнал «Лавку пряностей» Бруно Шульца, «Фердыдурку» Гомбровича, стихи Чеховича и Либерта. Стефан был старше его. Он уже кончил один курс юридического факультета, но никогда не кичился этим. Своим занятиям он не придавал особенного значения. Он говорил, что в жизни надо делать что-нибудь практическое, если ты не художник. Но только искусство казалось ему делом действительно серьезным. Несмотря на это, он был одним из первых на своей батарее. Просто потому, что все давалось ему легко.
Иногда Михалу казалось, что между ним и Стефаном дружба, но до конца он не был в этом уверен, потому что Стефан ко всем относился по-дружески. Даже к лошадям он относился так, будто каждой хотел оказать особое внимание. В этом было что-то неприятное. В конце концов начинало казаться, что это такая манера, за которой скрывается холодный человек, ни в ком особенно не нуждающийся. Но метод его был великолепным. Все чувствовали себя обязанными Стефану за его учтивость и доброжелательные улыбки, в его присутствии никто не вел себя нагло, и даже рычащие с утра до вечера унтер-офицеры при нем понижали голос, обращаясь к нему с какой-то почтительной робостью.
Вот и сейчас Стефан смотрел в зал, но можно было поклясться, что он никого не ищет. Он только проверял, нет ли кого, с кем можно было бы приятно поговорить, если же он не найдет собеседника, ему будет одинаково приятно почитать книгу или сыграть партию в шахматы.
Повинуясь первому побуждению, Михал едва не поднял руку, чтобы обратить на себя его внимание. Но вовремя сдержался. Собственно говоря, он не хотел встречаться со Стефаном. У него не было желания говорить о живописи или литературе. У него было совсем неподходящее настроение для общения со Стефаном. По сравнению с олимпийским спокойствием Стефана его взвинченность могла произвести впечатление детского каприза.
Но Стефан заметил его. Немного женственным движением он поднял открытую ладонь на высоту плеча и своей мягкой кошачьей походкой стал пробираться к нему среди столиков, раздавая направо и налево сердечные улыбки.
— Как хорошо, что ты здесь, — сказал он, садясь напротив. — Мне как раз хотелось с тобой поговорить.