асфальту, бежал за ним трусцой, как собака, подпрыгивая и легкими ударами отпасовывая другому мальчику, а тот сразу же возвращал его назад. Они были целиком поглощены этим, как будто вели важную беседу или исполняли какой-то сложный танец. Наконец Станко вбежал в какие-то ворота, остановился, низко наклонив голову, раскорячился, широко растопырив руки, и крикнул: «Бей!» — и тут второй ударил изо всех сил, а Станко бросился на летящий мяч, схватил его, с коротким стоном прижал к груди и исчез в глубине двора.
Михал почувствовал облегчение и одновременно разочарование. Ему показалось, что Станко не справляется со своей ролью. Вместо того чтобы подстерегать его, он беззаботно играет. Обыкновенный щенок. Видимо, не понимает важности происходящего, не принимает его всерьез.
Он, Михал, жил исключительно этим. У четвертого окна направо от небольшого балкона был иной свет — розовый и мягкий, словно пар. Это, очевидно, торшер, а комната, наверно, наполнена нежными, как пух, вещами, цвет которых поглощает свет лампы. Там находится она, как птица в уютном гнезде, погруженная в свое обаяние, не зная о преданно стерегущем ее взгляде.
Он медленно ходил взад и вперед в тени забора, не отрывая взгляда от окна, следя и за другими окнами квартиры, где разыгрывалась таинственная пантомима жизни ее семьи. Он уже знал круглую лысую голову отца, и худую, двигающуюся как во сне тень матери, и растрепанный, похожий на гриву жеребенка чуб младшего брата. Они двигались по прозрачным экранам занавесок, сжимались и вытягивались на стенах, переломленные наискось, вползали на белые потолки, проделывая неожиданные движения — то медленные, то оживленные загадочным, словно весело разыгранным буйством. Они напоминали рыб в аквариуме, надолго застывающих в странной задумчивости, а потом вдруг снова начинающих плясать без видимой причины. Иногда кто-нибудь из них действовал самостоятельно. Михал с напряжением наблюдал за выразительной жестикуляцией, направленной, казалось, в пустоту, пока над рампой подоконника не поднималась отрицающая или утверждающая рука невидимого слушателя либо вырастал, как из люка на сцене, весь силуэт с каким-нибудь жестом или кивком, являвшимся ответом на неслышимые слова. Носили какие-то предметы, уплывали вглубь, снова приближались, вечно занятые какими-то дискуссиями, какой-то игрой с неизвестными правилами и целями. Случалось, что одна из занавесок была отодвинута, а иногда даже было открыто окно. Тогда изображения приобретали размеры, движения утрачивали плавность (хотя по-прежнему оставались случайными), появлялись шокирующе конкретные детали — блеск лысины, цвет лица, часть висящей в глубине картины, на которой, кажется, было изображено вспененное у темных скал море. Но все это становилось еще более загадочным, так как было неоднородным, подчиняющимся одновременно законам двух несоединимых миров.
Особые эмоции вызывали у Михала всякие отступления от вечернего ритуала, когда, например, на сцене появлялся кто-то чужой или когда представление происходило не в том окне, в котором он предполагал его увидеть, среди еще не очень хорошо освоенного воображением реквизита. Разумеется, он ждал ее. Тот факт, что она была как бы за скобками этих мистерий, что она показывалась чрезвычайно редко и всегда только на заднем плане, в каком-то сдержанном скольжении, вовсе его не удивлял. Вся эта церемония и без того касалась ее, происходила вокруг нее и в ее честь, она же должна была сохранять дистанцию, не могла опрощаться, не могла быть доступной даже для них.
Нужно было постоянно находиться настороже, потому что ничто не предвещало ее появления. Она могла показаться на мгновение в своем розовом пригашенном свете, но могла также проскользнуть и через бледно-желтую ясность гостиной, замаячить где-то в глубине, неожиданно подняться снизу, выманенная жестом материнской руки. И неизвестно было, что она тогда сделает. Отрицательно покачает головой, задумчивым движением поправит волосы, подаст что-нибудь отцу, наклонится, побежит или остановится у окна, как будто ища кого-то в темноте мимолетным рассеянным взглядом. Но что бы она ни делала, это всегда было в высшей степени захватывающим, прекрасным и полным значения. И тогда Михал задерживал дыхание и его пронизывало резкое и нежное чувство удовлетворения.
Сначала ему было этого достаточно. Он возвращался домой как одурелый. Он закрывал глаза и среди отчетливых, прочных поверхностей своего мира еще раз переживал виденное в театре теней. Оно имело над ним такую власть, что почти поглощало и лишало реальности этот прочный мир. Михалу, глаза которого неожиданно приобретали глуповато-задумчивое выражение, его собственный дом начинал казаться каким- то таинственным аквариумом, где между призраками вещей двигались и непонятно разговаривали призраки людей.
Душа Михала превратилась в странные дебри, в строго охраняемую заветную зону. Никто не мог узнать, что в нем происходит. Никто, никто на всем свете не знал ни его тайных восторгов, ни непрекращающегося восхищения.
Но Михал чувствовал, что это только ворота в какие-то еще более упоительные страны. Он должен был к ним стремиться, должен был действовать. Он знал, что только от него зависит, утратит ли он это счастье или умножит его. Пассивное созерцание было непростительным легкомыслием.
В один из вечеров, когда Ксения появилась в окне своей комнаты, он просвистел несколько первых тактов Монюшковских курантов. Ему показалось, что она вздрогнула и ближе подошла к окну. И сразу же исчезла, как будто сраженная, как будто уже вовлеченная в его заговор. Видела ли она его? Догадалась ли? На уроках танцев он никогда не упоминал о своих вечерних дежурствах. Был ли это стыд или только расчет — какой-то особенный страх перед нарушением очарования тайны, перед приданием туманным переживаниям слишком отчетливой формы, — он и сам не смог бы сказать. Ему нравилась таинственность и длительность выбранного пути. Словно ребенок, наслаждающийся новым лакомством, он боялся пресытиться, желая, чтобы все узнанное длилось бесконечно. Даже нетерпение. Даже голод.
В следующий раз он засвистел, не рассчитывая на ее появление. И вот, словно только ожидая сигнала, она уже была в окне. Отодвинула занавеску, оперлась рукой о раму и посмотрела во мрак, освещенная снизу из глубины так, что волосы ее были прошиты пушистыми нитями света.
После длительного колебания он вышел из своего укрытия. В лучах фонаря искрились мелкие пылинки дождя. Он стоял неподвижно, с лицом, поднятым к ее окну. Она тоже не двигалась. Он не мог рассмотреть ее глаз, черт ее лица. Один лишь обращенный к нему силуэт, очерченный мягким сиянием. Вдруг она повернулась и отошла, а потом ее окно погасло. Он отступил в тень забора и только теперь почувствовал влажный холод, как будто погас единственный источник тепла. Некоторое время он еще стоял в нерешительности, сгорбленный, засунув руки в карманы пальто. На сегодня это, кажется, было уже все. Вполне достаточно, чтобы долго-долго мечтать, лежа в постели.
Наконец он решил, что пора уходить. Еще один последний взгляд. Вот темное окно и остальные четыре, светлые, временно пустые, оставленные даже статистами. Но в этот самый момент из парадного появилась быстрая тихая фигурка. Красное пальтецо с темным меховым воротником, берет над светлым облачком волос. А запах улицы сразу же усилился, и дрожащее сердце Михала остановилось. Она сделала несколько решительных шагов, как бы с разбега или стремясь к точно определенной цели, а потом остановилась и огляделась. Он направился к ней, а она улыбнулась, широко открыв глаза от удивления.
— Михал?
— Куда ты идешь? — спросил он.
— …н-никуда… просто хотела немного пройтись.
Он взял ее под руку, ошеломленный, неподготовленный, не зная, как себя вести дальше. Пустая, темная улица, и они вдвоем совершенно одни, как бы принадлежа только друг другу. Они направились в сторону площади, но не дошли даже до угла. Что им делать на ярко освещенных тротуарах среди людей, взгляды которых могли только напомнить им, что они всего лишь школьники с голубыми нашивками на рукавах? Поэтому они свернули к пахнущим осенней прелью садикам, уже полностью окутанным ночною тьмой.
— Я прихожу сюда уже давно, — сказал он, когда под их ногами захрустел мокрый шлак.
— Правда? — Она легонько, словно благодаря, прижала его руку.
— Ты не знала об этом?
Она молчала, а потом тихо засмеялась.
— Знала.
Черные заборы неподвижно торчали во мраке. Капли с шорохом падали с невидимых ветвей. Он ощущал тепло ее руки. Ему хотелось сказать ей что-нибудь очень важное и приятное, что-то такое, чтобы