Он сказал это так спокойно, что я не сразу его понял. Потом решился заметить:
— Видно, вы были большим оптимистом, если в апреле этого года отправились во Францию удить рыбу.
— Да, пожалуй, — ответил он задумчиво. — Но мне хотелось поехать.
Он сказал, что весной этого года потерял покой и его мучила неодолимая потребность уехать, переменить обстановку. Он не стал объяснять, отчего им так завладела жажда перемен, сказал только, что хотел в военное время быть полезным, но никакого дела найти не удалось.
Вероятно, его никуда не принимали, потому что ему было под семьдесят. Когда разразилась война, он пытался поступить во Вспомогательную полицию; ему казалось, на этой службе пригодится его знание законов. В полиции думали иначе, там требовались стражи порядка помоложе. Потом он обратился в противовоздушную оборону и потерпел еще одну неудачу. Напрасны оказались и другие попытки.
Война — тяжелое время для старых людей, особенно для мужчин. Им трудно примириться с тем, что от них слишком мало пользы; они терзаются сознанием своего бессилия. Хоуард всю свою жизнь приспособил к передачам последних известий по радио. По утрам вставал к семичасовой сводке, потом принимал ванну, брился, одевался и шел слушать восьмичасовой выпуск, и так весь день, вплоть до полуночной передачи, после которой он укладывался в постель. В перерывах между передачами он тревожился из-за услышанного и прочитывал все газеты, какие только мог достать, пока не подходило время опять включить радио.
Война застала его за городом. У него был дом в Маркет-Сафроне, неподалеку от Колчестера. Он переехал туда из Эксетера четырьмя годами раньше, после смерти жены; когда-то, в детстве, он жил в Маркет-Сафроне, и у него еще сохранились кое-какие знакомства среди соседей. И он вернулся туда, думая провести там остаток жизни. Купил участок в три акра с небольшим старым домом, садом и выгоном.
В 1938 году к нему приехала из Америки замужняя дочь с маленьким сыном. Она была замужем за нью-йоркским дельцом по фамилии Костелло, вице-президентом страхового общества, очень богатым человеком. И отчего-то с ним не поладила. Хоуард не знал всех «отчего и почему» этой размолвки и не слишком на этот счет беспокоился: втайне он полагал, что дочь сама во всем виновата. Он любил зятя. И хоть совершенно его не понимал, все равно Костелло был ему по душе.
Так он жил, когда началась война, с дочерью Инид и ее сынишкой Мартином; отец упорно называл мальчика не по имени, а «Костелло-младший», что приводило старика в полнейшее недоумение.
Грянула война, и Костелло стал слать телеграмму за телеграммой, настаивая, чтобы жена с сыном вернулись домой, на Лонг-Айленд. И в конце концов они уехали. Хоуард поддерживал зятя и торопил дочь, убежденный, что женщина не может быть счастлива врозь с мужем. Они уехали, а он остался один в Маркет-Сафроне; изредка на субботу и воскресенье к нему приезжал его сын Джон, командир авиаэскадрильи.
Длиннейшими телеграммами по нескольку сот слов Костелло старался убедить старика тоже приехать в Америку. Но тщетно. Старик боялся оказаться лишним, боялся помешать примирению. Так он сказал, но тут же признался, что настоящая причина была в другом: он не любит Америку. В первый год после свадьбы дочери он пересек Атлантический океан и погостил у них, и ему вовсе не хотелось проделать это еще раз. Почти семьдесят лет он прожил в более ровном климате, а в Нью-Йорке ему докучали то невыносимая жара, то отчаянный холод, и недоставало мелких условностей, к которым он привык в нашей старозаветной Англии. Ему нравился зять, он любил дочь, а их мальчик занимал в его жизни едва ли не главное место. Но ничто не заставило его променять комфорт и безопасность Англии, вступившей в смертельную борьбу, на неудобства чужой страны, наслаждавшейся миром.
Итак, в октябре Инид с мальчиком уехали. Хоуард проводил их до Ливерпуля, посадил на пароход и вернулся домой. С тех пор он жил совсем один, только его вдовая сестра провела у него три недели перед Рождеством, да изредка его навещал Джон, приезжал из Линкольншира, где командовал эскадрильей бомбардировщиков «веллингтон».
Конечно, старику жилось очень одиноко. В обычное время ему было бы довольно охоты на уток и сада. В сущности, объяснил он мне, сад куда интереснее зимой, чем летом, ведь это — время, когда можно что-то менять и совершенствовать. Если хочешь пересадить дерево, или завести новую живую изгородь, или убрать старую, это надо делать именно зимой. Работа в саду доставляла ему истинное наслаждение, вечно он затевал что-нибудь новенькое.
Война все испортила. В мысли поминутно врывались сообщения с фронта, и мирные сельские занятия уже не радовали. Тяготила бездеятельность, Хоуард чувствовал себя бесполезным и едва ли не впервые в жизни не знал, как убить время. Однажды он излил свою досаду перед викарием, и этот целитель страждущих душ посоветовал ему заняться вязаньем для армии.
После этого он три дня в неделю стал проводить в Лондоне. Снял маленький номер в меблированных комнатах, а питался главным образом в клубе. На душе немного полегчало. Поездка в Лондон по вторникам отнимала почти весь день, возвращение в пятницу — еще день; тем временем накапливались разные дела в Маркет-Сафроне, так что и на субботу и воскресенье хлопот хватало. Он внушал себе, что все-таки не сидит сложа руки, и почувствовал себя лучше.
Потом, в начале марта, что-то случилось и перевернуло всю его жизнь. Он не сказал мне, что это было.
Тогда он запер дом в Маркет-Сафроне, переселился в Лондон. И почти безвыходно жил в клубе. Недели на две, на три дел хватило, а потом снова стало непонятно, куда девать время. И все еще не удавалось найти место, где он был бы полезен в дни войны.
Настала весна — чудо что была за весна. Словно распахнулась дверь после той нашей суровой зимы. Каждый день Хоуард шел погулять в Хайд-парк или Кенсингтон-Гарденс и смотрел, как растут крокусы и нарциссы. Клубный распорядок жизни вполне ему подходил. Той чудесной весной, гуляя в парке, он думал, что жить в Лондоне совсем неплохо, если можно куда-нибудь изредка и уехать.
Чем жарче грело солнце, тем неотступней становилось желание хоть ненадолго уехать из Англии.
В сущности, казалось, почему бы и не уехать. Война в Финляндии закончилась, и на западном фронте, похоже, все замерло. Во Франции жизнь шла вполне нормальная, только в иные дни был ограничен выбор блюд. Вот тогда-то он начал подумывать о поездке на Юру.
Горные альпийские долины стали уже слишком высоки для него; тремя годами раньше он ездил в Понтресину, и там давала себя знать одышка. Но весенние цветы так же хороши во Французской Юре, как и в Швейцарии, а с высот над Ле Рус виден Монблан. Старика неодолимо тянуло туда, где видны горы. «Возвожу очи мои к горам, откуда придет помощь моя»,[1] — процитировал он. Такое у него тогда было чувство.
Он думал, что приедет как раз вовремя и увидит, как из-под снега пробиваются цветы; а если провести там месяца два, солнце станет пригревать и наступит пора рыбной ловли. Он заранее предвкушал, как будет удить рыбу в тамошних горных ручьях. Они очень чистые, сказал он, очень светлые и спокойные.
Он хотел в этом году видеть весну, хотел насытиться созерцанием весны. Жаждал увидеть, как приходит новая жизнь на смену тому, что прошло. Жаждал все это впитать. Увидеть, как зацветает боярышник по берегам рек, увидеть первые крокусы в полях. Увидеть, как сквозь мертвую прошлогоднюю поросль пробиваются у кромки воды молодые побеги тростника. Жаждал ощутить тепло обновленного солнца и свежесть обновленного воздуха. Жаждал насладиться всем, что несла весна, — всей весною сполна. После того, что с ним случилось, он этого жаждал больше всего на свете.
Потому-то он и поехал во Францию.
Выехать из Англии оказалось легче, чем он предполагал. Он обратился в агентство Кука, и там ему сказали, как действовать. Нужно разрешение на выезд, и получить это разрешение он должен сам, лично. Чиновник спросил его, почему он хочет уехать за границу.
Старик Хоуард откашлялся.
— Весной для меня в Англии погода неподходящая, — сказал он. — Я провел зиму взаперти. Доктор мне предписал более теплый климат.
Он заранее запасся свидетельством, которое дал ему любезный врач.