различных господ. Если бы они могли быть всецело эгоистами, то они вполне исключили бы друг друга и тем теснее сблизились бы. Их позор не в том, что они исключают друг друга, а в том, что это происходит только наполовину. Бруно Бауэр, наоборот, полагает, что иудей и христианин могут увидеть друг в друге «человека» лишь в том случае, если они отрешатся от отдельной сущности, которая их разъединяет и обязывает к вечному обособлению, если они признают всеобщую сущность «человека» и будут рассматривать ее как свою «истинную сущность».
По его толкованию, ошибка иудеев, как и христиан, заключается в том, что они хотят быть и обладать чем-то «особым» вместо того, чтобы быть только людьми и домогаться человеческого, а именно – «всеобщих прав человека». Он полагает, что их основное заблуждение заключается в уверенности, что они «привилегированные» и что они обладают «преимуществами», вообще – в самой вере в привилегии. Этому он противопоставляет всеобщие права человека.
Право человека…
Отвлеченный Человек есть человек вообще, и, следовательно, он – каждый человек. Итак, каждый человек должен владеть вечными правами человека, и, по мнению коммунистов, пользоваться ими в идеальном «демократическом» или, вернее, «антропократическом», строе.
Но ведь только Я имею все, что приобрету себе, как человек я не имею ничего. Хотят, чтобы все блага стекались в руки каждого человека только потому, что он носит титул «человека». Я же делаю ударение на «я», – а не на том, что я – человек.
Человек – это только мое свойство (собственность), как мужественность или женственность. В античном мире идеал заключался в том, чтобы быть в полном смысле слова мужчиной; главными добродетелями были virtus и arete, то есть мужественность.
Но что бы мы сказали о женщине, которая захотела бы быть только всецело «женщиной»? Это дано не всякой, и для некоторых это было бы недосягаемой целью. Женственностью же она все равно обладает от природы, это ее свойство, так что «истинной женственности» ей не нужно.
Я – человек, совершенно так же, как земля – планета. Так же, как смешно было бы утверждать, что задача земли – быть «истинной планетой», так смешно навязывать мне как призвание «обязанность быть» истинным человеком.
Когда Фихте говорит: «Я – это все», то слова его, по-видимому, вполне совпадают с моими взглядами. Но Я – не есть все, а Я разрушает все, к только саморазрушающееся, никогда не имеющее бытия, конечное Я – действительное. Фихте говорит об «абсолютном» Я. Я же говорю о себе, о преходящем Я.
Как легко предположить, что человек и Я – одно и то же, и тем не менее мы видим, например у Фейербаха, что выражение «человек» должно обозначить я или род, а не преходящее отдельное я. Эгоизм и человечность (гуманизм) должны бы означать одно и то же, но, по Фейербаху, единичный человек «индивид», может переступить только пределы своей индивидуальности, но не стать выше законов положительных определений сущности своего рода[40]. Однако род – ничто, и если единичный человек может подняться над своей индивидуальностью, то именно как единичный человек; он существует лишь поскольку возвышается, поскольку не остается тем, что он есть, иначе для него наступил бы конец, смерть. Отвлеченный человек – только идеал, род – только то, что мыслится. Быть человеком не значит осуществлять идеал человека как такового (отвлеченного человека), а значит проявлять себя, единичного. Моей задачей должно быть не то, как я воплощаю общечеловеческое, а то, как я удовлетворяю самого себя. Я сам – мой род, я свободен от норм, образца и т. д. Возможно, что мне удастся сделать из себя очень немногое, но это немногое – все, и оно лучше того, что я даю сделать из себя другим путем насилия надо мной, посредством дрессировки обычая, религии, закона, государства и т. д. Если уж говорить о лучшем, то лучше непослушный, неблаговоспитанный ребенок, чем не по летам рассудительное дитя, лучше строптивый, чем на все согласный человек. Неблаговоспитанный и строптивый еще могут развиться сообразно своей воле – они еще на пути, «разумный» и податливый человек определяется «родом», общими требованиями и т. д., которые для него – закон, он ими определяется, ибо род для него – его «назначение», его «призвание». Обращаю ли я своя взор на «человечество», на род при стремлении к этому идеалу или на Бога и на Христа, – это не представляет существенного различия. Разве только то, что первое туманнее, чем второе. Единичный человек – и вся природа, и весь род.
Конечно, тем, что я такое, обусловливается все, что я делаю, мыслю, короче – мое выявление или откровение. Еврей, например, может желать лишь так-то, может проявлять себя лишь так-то; христианин может проявлять себя лишь по-христиански и т. д.
Если бы было возможно, чтобы ты мог быть евреем или христианином, то ты, разумеется, и порождал бы только еврейское или христианское, но это невозможно, ты остаешься клуне, и при самом строгом соблюдении принципов эгоистом, грешником против того понятия, то есть ты – не еврей. Так как всегда и во всем проявляется эгоистическое, то старались найти более совершенное понятие, которое действительно вполне выражало бы то, что ты есть, которое было бы твоей истинной сущностью и заключало бы поэтому в себе все законы твоего проявления. Совершеннейшее в этом роде достигнуто было в понятии «человек». Понятия еврея слишком мало для тебя, и еврейское не составляет твою задачу; быть греком, немцем – тоже недостаточно. Но будь человеком, и тогда ты обретешь все, считай человеческое своим призванием.
Теперь я знаю, чем должен быть, и можно уже установить новый катехизис. Опять субъект подчинен предикату, единичный – всеобщему, опять укреплено господство одной идеи и положено основание новой религии. Это – прогресс в религиозной и христианской области, но этим не сделано ни единого шага за пределы этой области.
Переход за пределы этой области ведет в неизречимое. Для меня наш бедный язык не имеет подходящего слова, и «Слово» – логос есть для меня «только слово».
Ищут определения моей сущности. Если таковая не еврей, немец и т. д., то во всяком случае она – человек. «Человек – моя сущность».
Я сам себе отвратителен, гадок, я страшен и противен самому себе, я – страшилище для себя, сам себе несносен или никогда не удовлетворяю себя самого. Из такого рода чувств возникает саморазложение, или самокритика. Религиозность начинается в самоотречении и заканчивается завершенной критикой.
Я одержим и хочу избавиться от «злого духа». Как это сделать? Я преспокойно совершаю грех, который христианину кажется тягчайшим, – грех и хулу против Духа Святого. «Но кто будет хулить Духа Святого, тому не будет прощения вовек, но подлежит он верному осуждению»[41]. Я не хочу прощения и не страшусь суда.
«Человек» – последний злой дух или призрак, самый обманчивый и вкрадчивый, самый хитрый лжец с честным лицом; он – отец всякой лжи.
Восставая против притязаний и понятий современности, эгоист безжалостно совершает самое безграничное святотатство. Ничто ему не свято.
Было бы безумием утверждать, что не существует власти надо мной. Только положение, в которое я стану по отношению к ней, будет совершенно другое, чем в религиозную эпоху: я буду врагом всякой верховной власти, в то время как религия учит дружбе с властью и покорности ей.
Отрицатель святости направляет свои силы против богобоязненности, ибо страх Божий определил бы его отношение ко всему, что он продолжал бы считать святыней. Осуществляет ли священную власть Бог или человек в богочеловеке, считается ли, следовательно, что-нибудь святыней во имя человека (гуманность), – это нисколько не изменяет страха Божьего: ведь и человек почитается «верховным существом» в той же степени, как в специальной религиозной области Бог, как «верховное существо», требует от нас и страха, и почтения, и оба они внушают нам благоговение.
Настоящая богобоязненность уже давно поколеблена, в общий обиход невольно вошел более или менее сознательный атеизм, который выражается внешним образом v широком развитии «бесцерковности». Но то, что отнимали у Бога, отдавали человеку, и власть гуманности возрастала по мере того, как умалялось влияние и значение благочестия.
Человек как таковой и есть нынешний Бог, и прежняя богобоязненность теперь сменилась страхом человеческим.
Но так как человек представляет собой лишь другое верховное существо, то, в сущности, с Верховным Существом произошла лишь некоторая метаморфоза, и страх человеческий есть лишь видоизмененный страх Божий.
Наши атеисты – благочестивы.