– Понятно. – Бойлан, конечно, видел его насквозь, но не стал настаивать на своей просьбе. – Ну, если узнаете, то прошу сообщить мне. У меня сохранилось кое-что для нее, и, насколько мне известно, она не прочь это получить.
– Д-а-а, – протянул Рудольф.
Бойлан, повернув на Вандерхоф-стрит, остановился перед пекарней.
– Ну вот, приехали, – сказал он. – Вот он, дом честного тяжкого труда. – В его голосе явственно чувствовалась насмешка. – Ну, молодой человек, желаю вам спокойной ночи. По-моему, мы провели вместе очень приятный вечер.
– Спокойной ночи, – сказал Рудольф. Он вылез из машины. – Большое вам спасибо.
– Да, ваша сестра говорила мне, что вы любите удить рыбу, – сказал Бойлан. – Через мое поместье протекает вполне чистая речка. Там полно рыбы. Не знаю, право, почему. Может, потому, что к ней никто близко не подходит? Если хотите попытать рыбацкое счастье, в любое время приезжайте.
– Благодарю вас, – сказал Рудольф. Ну вот, взятка. Но ведь он же заранее знал, что Бойлан постарается его подкупить. Ах, невинная, скользкая форель! – Я приеду.
– Отлично, – обрадовался Бойлан. – Я попрошу своего повара приготовить нам пойманную рыбу, и мы славно вдвоем пообедаем. Вы – очень интересный парнишка, и мне с вами приятно разговаривать. Может, к тому времени у вас будет новый адрес вашей сестры.
– Может быть. Еще раз большое спасибо.
Бойлан, помахав рукой на прощанье, уехал.
Рудольф вошел в дом, не зажигая света, поднялся к себе. Он слышал, как храпит отец. Сегодня суббота. А ночью по субботам отец не работал. Он прошел мимо двери спальни родителей, осторожно ступая, чтобы не разбудить их, поднялся к себе в комнату. Он не хотел разговаривать с матерью.
– Отныне я собираюсь торговать своим телом и торжественно заявляю об этом, – сказала Мэри- Джейн Хэкетт. Она приехала в Нью-Йорк из штата Кентукки. – Им не нужен никакой талант, им подавай только голую, пышную женскую плоть. В следующий раз, как только кому-то понадобятся девушки для «секс-шоу», я скажу: «Пока, Станиславский» – и буду вилять своим старым южным задом для увеселения публики, лишь бы платили.
Гретхен, Мэри-Джейн Хэкетт и группа молодых девушек и парней сидели в тесной, увешанной афишами приемной театральной конторы Николса на Сорок шестой улице, ожидая встречи с Байардом Николсом. В приемной было всего три стула, и кандидатов на роли от секретарши отделяла только тонкая перегородка. Она печатала, с каким-то остервенением вонзая свои острые, словно маленькие кинжалы, пальцы в клавиши, будто английский язык – ее самый злейший враг, и чем скорее разделаешься с ним, тем лучше.
На третьем стуле сидела какая-то характерная актриса в меховом боа, хотя даже в тени на улице было не менее восьмидесяти восьми градусов по Фаренгейту.
Не пропуская ни одной буковки на своей машинке, секретарша автоматически говорила «хелло, дорогуша!» каждый раз, когда двери в контору открывались и на пороге появлялся новый кандидат. Пролетел слушок, что Николс набирает актеров для новой пьесы – шесть человек: четверых мужчин и двух женщин.
Мэри-Джейн Хэкетт, высокая, стройная блондинка, плоская, как доска, почти без грудей, зарабатывала деньги, в основном работая моделью. Гретхен не могла стать моделью – у нее оказалась фигура не модели. Мэри-Джейн Хэкетт уже поучаствовала в двух спектаклях на Бродвее, которые закончились полным провалом, поиграла полсезона в летней театральной труппе и теперь судила о театре со знанием дела, как настоящий ветеран сцены.
Она изучающе-внимательным взглядом смотрела на актеров, стоявших прижавшись спинами к афишам, рассказывающих о славном театральном прошлом Бейарда Николса и о его театральных постановках.
– Подумать только, – возмущалась Мэри-Джейн, – со всеми этими хитами, которые гремели в самые темные времена, начиная с 1935 года, Николс мог позволить себе что-то более солидное, чем эта крысиная нора, по крайней мере, хотя бы установить здесь кондиционер. У него должен ведь остаться хотя бы тот первый никель, который он когда-то, лет сто назад, заработал. Сомневаюсь, что он заплатит кому-то чуть больше минимума, но даже если и заплатит, то небось не преминет прочитать вам длинную лекцию на тему, почему, на его взгляд, Франклин Д. Рузвельт угробил нашу страну.
Гретхен то и дело нетерпеливо поглядывала на секретаршу. Офис был таким крошечным, что она волей-неволей должна была выслушивать стенания Мэри-Джейн. Но секретарша, не проявляя к ним никакого интереса, упорно продолжала бороться с машинкой, наносить ей ощутимое поражение.
– Ты только посмотри на их габариты, – Мэри возмущенно кивала в сторону стоявших у стен молодых людей, – они ниже моего плеча! Если бы драматурги писали сценарии, в которых в течение всех трех актов актрисы играли бы, стоя на коленях, то мне наверняка перепала бы хорошая роль. У меня был бы шанс. Американский театр, боже мой! Не мужчины, а какие-то карлики, а если встретишь такого, рост у которого выше пяти футов, то он – точно педик!
– Нехорошо так говорить, Мэри-Джейн, это гадко! – упрекнул ее какой-то высокий юноша.
– Когда в последний раз ты целовал девчонку? – огрызнулась Мэри-Джейн.
– В двадцать восьмом году, – ответил парень. – В честь выборов президента Герберта Гувера.
Все в офисе добродушно рассмеялись. Все, кроме секретарши. Она продолжала борьбу с печатной машинкой.
Хотя Гретхен еще предстояло получить первую свою работу, ей нравилась атмосфера этого нового мира, в который она была вброшена центробежными силами. Все разговаривали друг с другом на «ты», без церемоний, обращались сразу же по имени. Альфред Лант1 становился сразу же Альфредом для всех, кто играл на сцене вместе с ним в пьесе, даже если актер произносил всего пару строчек, да и то в начале первого акта. Если какая-то девушка узнавала, что будет происходить набор актеров, она немедленно оповещала об этом всех своих друзей и знакомых и запросто могла предложить кому-то свое платье для собеседования. Все они, казалось, были членами какого-то богатого клуба, условия вступления в который определялись не происхождением или большими деньгами, а молодостью, амбициями и горячей верой в талант друг друга.
В подвале аптеки Уолгрина1, где они всегда собирались и вели бесконечные разговоры за чашечкой кофе, сверяли свои записи, праздновали чей-то успех, язвительно копировали идолов утренних спектаклей, оплакивали гибель «Группового театра»2, Гретхен принимали на равных, и она теперь так же легко и свободно пускалась в рассуждения об этих идиотах – театральных критиках, о том, как нужно по-настоящему играть роль Тригорина в «Чайке», о том, что никто по своей игре не мог сравниться с Лореттой Тейлор3, о том, что ни один продюсер не пропустит ни одну появившуюся в его кабинете смазливую девушку, не отпустит, не трахнув ее. Всего за два месяца в этом потоке молодых, звонких голосов, в котором смешивались акценты таких разных штатов, как Джорджия, Мэн, Техас, Оклахома, утонули очертания Порт-Филипа, он превращался в неясную точку на новом горизонте памяти.
По утрам без угрызений совести она спала до десяти часов. Она запросто приходила к молодым людям в их квартиры и оставалась там до любого часа, репетируя роли, и ей было абсолютно наплевать, что о ней могут подумать. Одна лесбиянка в общежитии Ассоциации молодых христианок, где жила Гретхен, пока не нашла работу, попыталась поприставать к ней, и, хотя у нее ничего не вышло, они оставались с ней подругами, иногда вместе обедали и ходили в кино.
Гретхен посещала балетный класс, где занималась по три часа в неделю. Ее учили грациозно передвигаться по сцене, и она совершенно изменила свою обычную походку. Теперь она ходила, высоко подняв голову, так что могла пронести на ней стакан с водой вниз или вверх по лестнице и не расплескать ни капли. «Непринужденная безмятежность» – так называла эту манеру бывшая балерина, у которой брала уроки Гретхен.
По взглядам окружающих она чувствовала, что ее принимают за уроженку этого громадного города. С прежней робостью, застенчивостью давно было покончено. Она ходила обедать с молодыми актерами и