какое-то другое мгновение». При таком положении дел не было бы ничего, кроме настоящего… но мы-то представляем собой то настоящее, что целиком состоит из прошлого, и это настоящее наступает, кусает и теснит будущее. Этому настоящему нужно всё это теснящее нас прошлое, которое мешает мне пребывать в настоящем, но требуется мне, если я хочу понять, куда я иду, — прошлое, чей напор мне приходится всячески сдерживать, если я, как и прежде, хочу в это самое мгновение полностью оставаться самим собой.

Всё это у Бергсона описано так, что видно, что пора бурь давно миновала. «В действительности прошлое сохраняется само собой. Оно неотступно гонится за нами, со всеми нашими мыслями, чувствами и желаниями, пережитыми с самого раннего детства и отбрасывающими свою тень на столь близкое настоящее, толпясь у порога сознания, которое противится их напору.

Механизм мозга устроен как раз так, чтобы почти без изъятия отбрасывать прошлое в бессознательное, впуская в сознание только то, что может пролить свет на нынешнее положение дел, помочь задуманному действию, произвести, наконец, полезную работу».

Мне неизвестно, как работает механизм мозга на службе у моего ума; я знаю, что петельные крюки ставня плохо смазаны и что его неудовлетворительное действие часто вызывает тревогу. Мне редко случается страдать от нахлынувших воспоминаний. Я живу в постоянной тревоге оттого, что могу потерять (потерять предметы), не припомнить именно тогда, когда они могут мне потребоваться, имя, предмет, книгу, бумагу, воспоминание… Мне страшно оттого, что какая-то часть моего «я» может остаться забытой на придорожной обочине, и, возможно, именно поэтому я ненавижу путешествия — а я много путешествовал, тогда как я терпеть не могу перебираться из одного места в другое, потому что эти ненавистные поездки вносят смуту в потребность держать при себе в любое мгновение всю сокрытую и недоступную часть моего «я».

Я знаю, откуда у меня эта черта характера, сделавшая меня историком. Встревоженный недостижимостью прошлого и, еще ребенком, встревоженный тем, что всё забывается, — чувство, порождаемое смертью, — я, вполне естественно, стал ощущать прошлое других людей как свое собственное. Носитель какой-то части прошлого всех людей, я несу и самого себя, неизменно прижимая уток к основе ткани, образующей мое собственное «я», чтобы связать прошлое и настоящее в тревожных поисках будущего. Ясно, что это несколько обостренное отношение к памяти о прошлом напрямую восходит к самым сокровенным уголкам моего детства.

Я родился в 1923 году в доме, заново поднявшемся из развалин, неподалеку от возвышенности Мёзы, в трех километрах от того места, до которого докатился фронт в 1916 году, на подступах к опаснейшему участку битвы, на земле, ни одну пядь которой не пощадили шрапнель и снаряды. В памяти у меня по- прежнему теснятся высокие обугленные деревья, открывавшиеся моему взгляду от Меца до Вердена, когда пыхтящий автомобильчик Не без труда перебирался с Вуаврской равнины туда, где состоялась схватка.

Моё раннее детство счастливо протекало среди взрослых в уже преклонных годах. Потеряв мать, когда мне было девять месяцев, я нашел прибежище у бездетных супругов: сестра моей матери, намного старше ее, была замужем за человеком, у которого не получил выхода изумительный дар отцовского чувства. Этот дядюшка, чей отец был родом из Пиренеев, а мать— из Лотарингии, и которого я потерял, когда мне было девять лет (моё первое страшное горе), — был для меня больше, чем отцом. Он был для меня товарищем — как я для него. Во время наших бесконечных прогулок по мозельским косогорам он говорил со мной обо всём. Два неразлучных спутника, мы целые часы напролет бродили, держась за руку. Дядя прошел карьеру офицера. Мы жили поблизости от Меца. Я часто наезжал в свой родной дом в окрестностях Вердена, у поля битвы. Случалось, нас навещали дед и бабка. В трауре. Они не примирились со смертью моей матери. Бабушка потихоньку всё дальше отходила от мира живых. Дед был резким, хмурым, молчаливым. Со смертью моей матери жизнь для него остановилась. Я служил ему жестоким напоминанием об умершей.

Мы рассматривали фотографии, изображавшие одно и то же: Верден, возвышенность Мёзы, всё тот же Верден во время сражения. Разрушенные дома, обезображенные деревья. Всё это казалось мне вполне обычным. Я жалел, что не участвовал в этих событиях, о которых беседовали взрослые. Что же это было такое близкое и волнующее, общее для всех нас и недостижимое для меня? На снимках я узнавал всех. Этот мужчина — мой отец, он приезжает к нам в гости, и для меня его появление — большая радость. Я встречаю его с восторгом. Несколько часов подряд царят лихорадочная суета и натужное веселье. На этих снимках — высокая, красивая, светловолосая, немного печальная женщина. Я настойчиво — но всегда тщетно — допытываюсь: кто это? Взрослые отводят глаза, чтобы скрыть набежавшую слезу. Где-то в глубине души решено, что мне знать ни к чему. Они, верно, боятся причинить мне боль. Я должен оставаться в неведении, я — сын покойницы. В Бельвиле деревенские говорят: «Сын Элоизы».

О неведомая матушка! Нам не узнать друг друга. Неужели было необходимо уничтожить даже возможность воспоминания? Мне это понятно. Именно из-за тебя забвение и поныне внушает мне страх.

Я безутешен, забывая какое-то имя, лицо, образ, даже знакомый предмет. Хорошо бы знать наверняка, что мне еще представится возможность обнаружить эти фрагменты живых существ и вещей, увидеть и осязать которые мне было дано на миг, ставший частью моего бытия во временной протяженности. Именно из-за тебя, о матушка, я и поныне лелею бессмысленную мечту об остановленном времени, которое всецело оказалось бы в моей — в нашей — власти. Именно из-за этого усилия, направленного на то, чтобы вырвать тебя из пут моей памяти, я так давно уже питаю вполне здравую надежду на ставшее вечным настоящее, отсечь от которого нельзя уже будет ничего и никогда.

* * *

В жизни важен только период самого раннего детства. Но еще важнее — таинство жизни, предшествующей ему, проходящей в материнском лоне. Я знаю об этом интуитивно, я узнал об этом инстинктивно, еще до того, как прочитанное снабдило меня объективными основаниями для такого вывода; первые образы, первые поступки — вот что, в глубине бытия, лепит нас, неотступно следуя в самых потайных уголках нашего существа за теми густыми переплетениями, на основе которых и в соответствии с осевыми линиями складывается всё; направление осевых рисунков можно изменять, но невозможно придать им новый общий рисунок.

Итак, в очень раннем возрасте я пережил личный опыт истории и смерти. Что до смерти, то я знаю, что она — везде: в такой же, по самым скромным меркам, степени до, как и после; она гнездится внутри нас, покушаясь отнять у меня каждое из моих мгновений и даже стремясь изгнать их у меня из памяти, чему я противлюсь изо всех сил. Но она ждет, когда я зазеваюсь. Если данное мгновение я переживаю со всей полнотой, то мне грозит опасность забыть то прежнее мгновение, памятью о котором я дорожил. Я сражаюсь с тенями, пытаюсь удерживать песок, который сыпется у меня между пальцев. Так, видно, идут дела с тех пор, как cogito берет верх над computo[38], a размышление силится возобладать над действием. Сколько тысячелетий длится наш бой с подлежащей сохранению памятью о прошедшем времени? Времени моей самобытности, самобытности группы.

Мне, стало быть, отведена обязанность Терии, рассказчика-хранителя саги из «Незапамятных» Виктора Сегалана[39]. Но сагу, прежде чем встанет вопрос о том, чтобы ее сберечь, надо еще сложить.

Как и всё внутри нас, память может стать чем-то лучшим — и чем-то сквернейшим. Она — это либо несгибаемая ось нашего разума, либо то, что внутри нас подменяет действие мечтой. Еще два высказывания Бергсона: «Человек, промечтавший свое существование вместо того, чтобы прожить его, наверняка во всякое мгновение держал бы под своим взглядом всё бесконечное множество событий своей прошлой истории». — «Необыкновенное развитие самопроявляющейся памяти у большинства детей объясняется как раз тем, что они еще не увязали своей памяти со своим поведением»[XII] . Прошло около двух миллионов лет с тех пор, как один из тех наших отдаленных предков, что внесли свой вклад в наше телесное становление, связал свой ограниченный запас памяти со своим поведением и впервые сознательно расколол камень на куски. После того как в течение миллионов лет он собирал камни с режущими краями, в нем блеснула вспышка действенной памяти, первая вспышка сознания времени, вызвав к жизни, будучи сама ее порождением, первую производственную деятельность. Насколько нам известно, это случилось 1, 8 млн. лет назад, в долине Омо, в Восточной Африке.

Вы читаете Во что я верую
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату