— А ежели за справедливость, то на что ж вы народ обижаете?
— А чем мы его забижаем?
— Как чем? Всем! Вот хутор проехали, ты у мужика последний ячмень коням забрал. А у него детишкам есть нечего.
Долбышев скрутил цыгарку, закурил.
— На то батькин приказ был.
— А ежели бы он приказ дал всех мужиков вешать?
— Гм… Ишь ты, куда заковырнул!..
Долбышев развешал над головой полотнища махорочного дыма, промолчал.
А на ночевке Петьку позвал к себе сотенный, рябой матрос Кирюха-гармонист, — сказал, помахивая маузером:
— Ты, в гроб твою мать, так и разэтак, если еще раз пикнешь насчет политики — прикажу поднять у тачанки дышло и повесить тебя, сучкинова сына, вверх ногами… Понял?
— Понял, — ответил Петька.
— Ну, метись от меня ветром да помни, косой выволочек, чуть что — другой глаз выдолблю и повешу!..
Понял Петька, что агитацию нужно вести осторожнее. Дня два старался загладить свой поступок: расспрашивал у Долбышева про батько, про то, в каких краях бывали, но тот хранил упорное молчание, глядел на Петьку подозрительным, исподлобья, взглядом, цедил сквозь сжатые зубы скупые слова. Однако Петькина услужливость и благоговение перед ним, перед Долбышевым (который родом сам не откуда- нибудь, а из Гуляй-Поля и жил с Нестером Махно прямо-таки в тесном суседстве), его растеплили, разговаривать стал он с Петькой охотнее — и через день выдал ему карабин и восемьдесят штук патронов.
В этот же день перед вечером сотня стала привалом неподалеку от слободы Кошары. Долбышев выпряг из тачанки коня; подавая Петьке цыбарку, сказал:
— Скачи, хлопче, вон до энтих верб, там пруд, почерпни воды, кашу заварим!
Петька, стараясь сдержать прыгающее сердце, сел верхом и мелкой рысью поскакал к пруду.
«Доеду до пруда, а оттуда в гору и айда», — мелькнула мысль.
Доехал до пруда, обогнул узкую, полуразвалившуюся плотину, незаметно бросил цыбарку и, ударив коня каблуками, выскочил на пригорок. Словно предупреждая, над головой взыкнула пуля, около становища хлопнул выстрел; Петька помутневшим взглядом смерил расстояние, отделявшее его от становища: было немного более полверсты.
Подумал: «Если скакать на гору, непременно настигнет пуля». Нехотя повернул коня, поехал обратно.
Долбышев, подвесив на кончик дышла казанок с картофелем, глянул на Петьку, сказал:
— Будешь баловать — убью! Так и попомни!
Ранней зарей Петьку разбудил воющий гул голосов. Проснулся, сбросил с тачанки попону, которой укрывался на ночь. В редеющей синеве осеннего дня перекатами колыхался крик.
— Дядька, что за шум?
Долбышев, стоя на козлах, во весь рост махал лохматой папахой и, багровый от натуги, орал:
— Батькови здравствовать!.. Ур-ра-а!..
Петька привстал, увидел, как по дороге, запряженная четверкой вороных, катится тачанка. С лошадей белая пена комьями, кругом верховые, а сам Махно, раненный под Чернышевской, держит подмышкой костыль, морщит губы — то ли от раны, то ли от улыбки. С задка тачанки ковер до земли свесился, пыль растрепанными космами виснет на задних колесах.
Мелькнула тачанка мимо, а через минуту только пыль толпилась вдали на дороге да таял, умолкая, гул голосов.
Прошло три дня. Вторая группа продвигалась к железной дороге. По пути не было ни одного боя. Малочисленные красные части отходили к Дону. Петька ознакомился со всей сотней: из полутораста человек — шестьдесят с лишним были перебежчики красноармейцы, остальные — с бору да с сосенки.
Как-то на ночевке собрались у костра, под гармошку выбивали дробного трепака. Сухо покрякивала под ногами земля, схваченная легоньким морозцем.
Долбышев ходил по кругу вприсядку, щелкал по пыльным голенищам ладонями и тяжело сопел, как запаленная лошадь.
Потом, расстелив шинели и кожухи, легли вокруг огня. Пулеметчик Манжуло, прикуривая от головни, сказал:
— Есть такие промеж нас разговоры: болтают, что через Шахты поведет нас батько до румынской границы, а там кинет войско и один уйдет в Румынию.
— Брехни это! — буркнул Долбышев.
Манжуло ощетинился, обругал Долбышева матерком, тыкая в его сторону пальцем, крикнул:
— Вот он, дурочкин полюбовник! Возьми его за рупь двадцать! А ты, свиной курюк, думал, что он тебя посадит к себе на тачанку?..
— Не может он кинуть войско!.. — запальчиво крикнул Долбышев.
— Раздолба!.. Отродье Дуньки грязной!.. Ведь не пустит румынский царь на свою землю двадцать тысяч! — белея от злобы, выкрикнул пулеметчик.
Его поддержали.
— Верно толкуешь!..
— В точку стрельнул, Манжуло!..
— Мы до тех пор надобны, покель кровь льем за батьку да за его любовниц, каких он с собой возит…
— Го-го-го!.. Ха-ха-ха!.. Подсыпай ему, брательник! — понеслись над костром крики.
Долбышев встал и торопливо пошел к тачанке сотника. Вслед ему пронзительно засвистали, заулюлюкали, кто-то кинул горящее полено.
— Наушничать пошел… Ну, ладно… Подойдет бой, мы его в затылок шлепнем!
Петька увидал, как сотник Кирюха шагает к костру, и отодвинулся подальше от огня.
— Вы что, хлопцы? Кто из вас по петле соскучился?.. Кому охота на телеграфных столбах качаться? А ну, говорите!..
Манжуло привстал с земли, подошел к сотнику в упор, сказал, дыша часто и отрывисто:
— Ты, Кирюха, палку не перегинай! Она о двух концах бывает!.. Прищеми свой паскудный язык!
— А ну, пойдем в штаб!
Кирюха ухватил пулеметчика за рукав, но кругом глухо загудели, привстали с земли, разом сомкнулась позади сотника стена лохматых папах.
— Не трожь!
— Душу вынем!
— Тебя вместе с штабом вверх колесами опрокинем!
Кирюху понемногу начали подталкивать, кто-то, развернувшись, звонко хлестнул его по уху. Синий кафтан сотника треснул у ворота. Брякнули затворы винтовок. Сотник рванулся, в воздухе повис стонущий крик:
— Споло́х!..[2] Изме…
Пулеметчик зажал ему ладонью рот, шепнул на ухо:
— Уходи да помалкивай… Пулю в спину получишь!
Расталкивая скучившихся махновцев, провел его до первой тачанки и вернулся к костру.
Снова загремел рокочущий хохот, пискнула гармонь, забарабанили каблуками танцоры, а около тачанки повалили Долбышева наземь, заткнули кушаком рот и долго били прикладами винтовок и ногами.
На другой день из штаба группы прискакал ординарец, передал сотнику засаленный блокнотный