— О сене в Калиновом Углу. Там наши травокосы рядом, и вы наше сено попросту украли, факт!
Поляница, будто обрадовавшись, что недоразумение так счастливо разрешилось, звучно хлопнул себя ладонями по сухим голеням и раскатисто засмеялся:
— Так ты бы с этого и начинал, дружище! А то заладил одно — сено да сено, а какое сено — вопрос. В Калиновом Углу вы по ошибке или с намерением произвели покос на нашей земле. Мы это сено и забрали на полном и законном основании. Ясно, друг?
— Нет, липовый друг, неясно. Почему же, если это ваше сено, вы увозили его воровски, ночью?
— Это дело бригадира. Ночью для скота, да и для людей работать лучше, прохладнее, наверно, поэтому и возили его ночью. А у вас ночами разве не работают? Напрасно! Ночью, особенно светлой, работать гораздо легче, чем среди дня, в жарищу.
Давыдов усмехнулся:
— Сейчас в аккурат ночи-то темные, факт!
— Ну, знаешь ли, и в темную ночь ложку мимо рта не пронесешь.
— Особенно если в ложке — чужая каша…
— Это ты оставь, друг! Имей в виду, что твои намеки глубоко оскорбляют и честных, вполне сознательных колхозников «Красного луча», и меня как председателя колхоза. Как-никак, но мы труженики, а не мазурики, имей в виду!
Глаза Давыдова сверкнули, но он, все еще сдерживаясь, сказал:
— А ты оставь свои пышные слова, липовый друг, и давай говорить по-деловому. Тебе известно, что три межевых столба весною этого года перенесены в Калиновом Углу по обеим сторонам балки? Твои честные колхозники перенесли их, спрямили линию границы и оттяпали у нас не меньше четырех-пяти гектаров земли. Тебе это известно?
— Друг! Откуда ты это взял? Твоя подозрительность, имей в виду, глубоко оскорбляет ни в чем не повинных…
— Хватит болтать и прикидываться! — прервал Давыдов Поляницу, невольно закипая. — Ты что, считаешь меня за малахольного, что ли? С тобою говорят серьезно, а ты тут спектакли разыгрываешь, обиженным благородством балуешься. Я сам по пути сюда заезжал в Калинов Угол и сам проверил, о чем мне сообщили колхозники: сено увезено, а столбы перенесены, факт! И от этого факта ты никуда не денешься.
— Да я никуда и не собираюсь деваться! Я — вот он, весь тут, бери меня голыми руками, но… перед тем как брать, посмоли их! Посмоли, друг покрепче руки, а не то я, имей в виду, вывернусь, как налим…
— То, что сделали тубянцы, называется самозахватом, и за это отвечать будешь ты, Поляница!
— Это, друг, еще надо доказать — насчет переноса межевых знаков. Это, друг, твое голословное утверждение, не больше. А сено у тебя не меченое.
— Волк и меченую овечку берет.
Поляница чуть приметно улыбнулся, а сам укоризненно качал головой:
— Ай-ай-ай! Уже с волками нас сравниваешь! Говори что хочешь, но я не верю, что столбы мог кто-то вырыть и перенести.
— А ты поезжай и сам проверь. Ведь следы, где прежде стояли знаки, остались? Остались! На том месте и почва рыхлее, и трава пониже, и признаки круглых окопов видны как на ладони, факт! Ну, что ты на это скажешь! А хочешь — давай вместе туда проедем. Согласен? Нет, товарищ Поляница, ты от меня не отвертишься! Так что же, поедем или как?
Давыдов молча курил, ожидая ответа, молчал и Поляница, все так же безмятежно улыбаясь. В заставленной цветами комнате было душно. На окнах бились о мутные стекла и монотонно жужжали мухи. Сквозь прорезь тяжелых, глянцево-зеленых листьев фикуса Давыдов увидел, как на крыльцо вышла молодая, преждевременно и чрезмерно располневшая, но все еще красивая женщина, одетая в старенькую юбчонку и заправленную в нее ночную рубашку с короткими рукавами. Защищая ладонью глаза от солнца, она смотрела куда-то вдоль улицы и, вдруг оживившись, закричала неприятно резким, визгливым голосом:
— Фенька, проклятая дочь, гони телка! Не видишь, что корова из табуна пришла?
Поляница тоже посмотрел в окно на оголенную по самое плечо, полную молочно-белую руку женщины, на выбившиеся из-под косынки пушистые русые волосы, шевелившиеся под ветром, и почему-то пожевал губами, вздохнул.
— Уборщица тут, при правлении, живет, чистоту соблюдает. Женщина — ничего, но очень уж крикливая, никак не отучу ее от крика… А в поле незачем мне ехать, Давыдов. Ты побывал там, посмотрел, и хватит. И сено я тебе не верну, не верну, вот и весь разговор! Дело это спорное: землеустройство тут проходило пять лет назад, и не нам с тобой разбираться в этой тяжбе между тубянцами и гремяченцами.
— В таком случае — кому же?
— Районным организациям.
— Хорошо, я с тобой согласен. Но земельные споры — само собою, а сено ты верни. Мы его косили, нам оно и принадлежит.
Очевидно, Поляница решил положить конец никчемному, с его точки зрения разговору. Он уже не улыбался. Пальцы его правой руки, безвольно лежавшей на столе, слегка пошевелились и медленно сложились в кукиш. Указывая на него глазами, Поляница бодро проговорил почему-то на своем родном языке:
— Бачишь, що це такэ? Це — дуля. Ось тоби моя видповидь! А покы — до побачения, мени трэба працюваты. Бувай здоров!
Давыдов усмехнулся:
— Чудаковатый ты спорщик, как посмотрю я на тебя… Неужели слов тебе не хватает, что ты, как базарная баба, мне кукиш показываешь? Это, братишечка, не доказательство! Что же, из-за этого несчастного сена прокурору на тебя жаловаться прикажешь?
— Жалуйся кому хочешь, — пожалуйста! Хочешь — прокурору, хочешь — в райком, а сено я не верну и землю не отдам, так и имей в виду, — снова переходя на русский язык, ответил Поляница.
Больше говорить было не о чем, и Давыдов поднялся, задумчиво посмотрел на хозяина.
— Смотрю я на тебя, товарищ Поляница, и удивляюсь: как это ты — рабочий, большевик, — и так скоро по самые уши завяз в мелкособственничестве? Ты вначале, бахвалясь кулацкой обстановкой, сказал, что сохранил внешность этой комнаты, но, по-моему, ты не только внешность кулацкого дома сохранил, но и внутренний душок его, факт! Ты и сам-то за полгода пропитался этим духом! Родись ты лет на двадцать раньше, из тебя непременно вышел бы самый настоящий кулак, фактически тебе говорю!
Поляница пожал плечами, снова утопил в складках кожи остро поблескивающие глазки.
— Не знаю, вышел бы из меня кулак или нет, а вот из тебя, Давыдов, имей в виду, уж наверняка бы вышел если не поп, то обязательно — церковный староста.
— Почему это? — искренне изумился Давыдов.
— Да потому, что ты, бывший морячок, по самые уши залез в религиозные предрассудки. Имей в виду, будь я секретарем райкома, — ты бы у меня положил на стол партбилет за твои штучки.
— За какие штучки? О чем ты говоришь? — Давыдов даже плечами приподнял от удивления.
— Брось притворяться! Ты очень даже понимаешь, о чем я говорю. Мы тут всей ячейкой бьемся против религии, два раза ставили на общеколхозном и на хуторском собраниях вопрос о закрытии церкви, а ты что делаешь? Ты, имей в виду, палки нам в колеса вставляешь, вот чем ты занимаешься!
— Валяй дальше, интересно послушать про палки, которые я тебе вставляю.
— А ты что делаешь? — продолжал Поляница, уже заметно разгорячась. — Ты на колхозных лошадях по воскресеньям старух возишь в церковь молиться, вот что ты делаешь! А мне наши женщины, имей в виду, этим делом по глазам стрекают: «Ты, говорят, такой-сякой, хочешь церковь закрыть и под клуб ее оборудовать, а гремяченский председатель верующим женщинам полное уважение делает и даже на лошадях по праздникам их в церковь возит».
Давыдов невольно расхохотался:
— Так вот о чем речь! Вот в каких религиозных предрассудках, оказывается, я виноват! Ну, это штука не очень страшная!