бес! — смеясь, сказал Давыдов и, изловчившись, схватил козла за рубчатый витой рог. — Ну, теперь пойдем в правление на расправу, Щукарев приятель, забияка и бездельник!
Трофим изъявил полное смирение: повинуясь Давыдову, покорно засеменил с ним рядом, изредка потряхивая головой, вежливо пытаясь высвободить рог. Но на первой ступеньке крыльца он вдруг решительно уперся, затормозив всеми ногами, а когда Давыдов остановился, — доверчиво потянулся к нему, обнюхивая карман, потешно шевеля серыми губами.
Давыдов стыдил его, укоризненно покачивая головой, стараясь придать голосу наибольшую выразительность:
— Эх, Трофим, Трофим! Ведь ты уже старик, колхозный пенсионер, можно сказать, а глупости не бросаешь, кидаешься на всех в драку, а если не выйдет — начинаешь клянчить хлеба. Нехорошо так, даже стыдно, факт! Ну, что ты там унюхал?
Под кисетом и спичками Давыдов нащупал завалявшуюся в кармане черствую краюшку хлеба, тщательно счистил с нее присохшие крупинки табака и для чего-то понюхал сам, прежде чем протянуть на ладони скромное угощение. Козел, заискивающе и просительно склонив голову, смотрел на Давыдова дремучими глазами старого сатира, но краюшку еле-еле понюхал и, презрительно фыркнув, с достоинством сошел с крыльца.
— Не очень голоден, — не скрывая досады, сказал Давыдов. — Не был ты в солдатах, черт паршивый, а то бы сожрал за милую душу! Подумаешь, табачком сухарь малость попахивает, эка важность! Наверное, дворянской крови в тебе много, негодник, очень уж ты привередлив, факт!
Давыдов бросил сухарь, вошел в прохладные сени, зачерпнул из чугуна кружку воды и с жадностью осушил ее. Только теперь он почувствовал, как сильно устал от жары и дороги.
В правлении, кроме Разметнова и счетовода, никого не было. Разметнов, увидел Давыдова, заулыбался:
— Прибыл, служивый! Ну, теперь у меня гора с плеч! Морока с этим колхозным хозяйством — не дай и не приведи господь! То угля в кузнице нет, то чигирь на плантации сломался, то один идет с какой-нибудь нуждой, то другой волокется… Такая нервная должность нисколько для моего характера не подходит. Ежели мне тут посидеть бы ишо неделю, так я таким припадочным сделался бы, что со стороны любо-дорого посмотреть!
— Как Макар?
— Живой.
— Да я знаю, что живой, а как у него с контузией?
Разметнов поморщился:
— Ну, какая от пули может быть контузия? Не из трехдюймовки же по нему били. Ну, малость покрутил головой, смочил царапину водкой и в себя принял, что осталось в пол-литре после примочки, на том дело и кончилось.
— Где он сейчас?
— Поехал в бригаду.
— Так как же все это произошло?
— Проще простого: ночью Макар сидел возле открытого окна, а новый грамотей, дед Щукарь, по другую сторону стола. Ну, в Макара и урезали из винтовки. Кто стрелял — про то темна ночка знает, только одно ясно: у губошлепа винтовка в руках была.
— Почему же это ясно?
У Разметнова от удивления высоко взметнулись брови.
— Как же это «почему»? А ты бы промахнулся из винта на тридцать шагов? Утром мы нашли место, откуда он стрелял. По гильзе нашли. Сам вымерял: ровно двадцать восемь шагов от плетня до завалинки.
— Ночью можно промахнуться и на тридцать шагов.
— Нет, не можно! — горячо возразил Разметнов. — Я бы не промахнулся! Да ежели хочешь, давай испробуем: садись ночью там, где Макар сидел, а мне винтовку дай. С одного патрона я тебе дырку в аккурат между бровей сделаю. Стало быть, ясно, что стрелял какой-нибудь вьюноша, а не настоящий солдат.
— Ты давай подробнее.
— Все доложу по порядку. Около полуночи, слышу я, по хутору стрельба идет: один винтовочный выстрел, потом два поглуше, вроде как из пистолета, и опять — хлесткий, винтовочный, по звуку можно было определить. Я схватил из-под подушки наган, штаны на бегу натянул и выскочил на улицу. Бегу к Макаровой квартире: стрельба будто оттуда доносилась. Грешным делом подумал, что это Макар чего- нибудь чудит…
Домчался мигом. Стучусь в дверь — заперто, а слышно, кто-то в хате жалобно стонает. Ну, толкнул раза два плечом как следует, сломал дверную задвижку, вскочил в хату, спичку зажег. В кухне из-под кровати человеческие ноги торчат. Ухватился за них, тяну. Батюшки-светы, как завизжит кто-то под кроватью на поросячий манер! Меня даже оторопь взяла, но я все-таки продолжаю тянуть в том же духе и дальше. Выволок этого человека на середку кухни, а это оказался совершенно не человек, то есть не мужчина, а старуха хозяйка. Спрашиваю у нее, где Макар, а она от страху даже слова не выговорит.
Кинулся я в Макарову комнатенку, споткнулся обо что-то мягкое, упал, вскочил на ноги, а самого так и обожгло: «Значит, думаю, Макара убили, это он лежит». Кое-как зажег спичку, гляжу — дед Щукарь на полу валяется и смотрит на меня одним глазом, а другой закрыл. Кровь у деда на лбу и на щеке. Спрашиваю у него: «Ты живой? А Макар где?» А он своим чередом меня спрашивает: «Андрюша, скажи мне, ради бога, живой я или нет?» И голосок у него такой нежный да тонкий, как будто и на самом деле старик концы отдает… Тут я успокоил его, говорю: «Раз ты языком владеешь — значит, пока ишо живой. Но мертвежиной от тебя уже наносит…» Заплакал он горько и говорит: «Это у меня не иначе душа с телом расстается, потому и дух такой тяжелый. Но ежли я временно живой, то вскорости непременно помру: у меня пуля в голове сидит».
— Что за чертовщина! — нетерпеливо прервал Давыдов. — Но почему уже у него кровь на лице? Ничего не понимаю! Он, что, тоже ранен?
Посмеиваясь, Разметнов продолжал:
— Да никто не раненый, обошлось. Так вот, пошел я, закрыл ставни на всякий случай, зажег лампу. Щукарь как лежал на спине, так и лежит спокойненько, только и второй глаз закрыл и руки на животе сложил. Лежит, как в гробу, не шелохнется, ни дать ни взять, покойник, да и только! Слабеньким, вежливым таким голоском просит меня: «Сходи, ради Христа, позови мою старуху. Хочу перед смертью с ней попрощаться».
Нагнулся я к нему, присветил лампой. — Разметнов фыркнул и с трудом сдержал готовый прорваться смех. — При свете вижу, что у него, у Щукаря то есть, сосновая щепка во лбу торчит… Пуля, оказывается, отколола у оконного наличника щепку, она отлетела и воткнулась Щукарю в лоб, пробила кожу, а он сдуру представил, что это пуля, ну и грянулся обземь. Без смерти помирает старик на моих глазах, а я от смеха никак разогнуться не могу. Ну, конечно, вынул я эту щепку, говорю деду: «Удалил я твою пулю, теперь вставай, нечего зря вылеживаться, только скажи мне: куда Макар девался?»
Гляжу, повеселел мой дед Щукарь, но вставать при мне что-то стесняется, ерзает по полу, а не встает… Однако чертов брехун и лежа мне голову морочит: «Когда, говорит, по мне враги стрельнули и вдарила меня пуля прямо в лоб, я упал как скошенный и потерял сознательность, а Макар тем часом потушил лампу, сигнул в окно и куда-то смылся. Вот она, говорит, какая промеж нас дружба: я лежу раненый, почти до смерти убитый, а он бросил меня на растерзание врагам и скрылся с перепугу. Покажи мне, Андрюша, пулю, какая меня чуть не убила. Ежли, бог даст, останусь живой — сохраню ее у старухи под образами на вечную память!»
«Нет, — говорю ему, — пулю я тебе показывать не могу, она вся в крови, и как бы ты опять не обеспамятел, увидав ее. Эту знаменитую пулю мы в Ростов отправим, в музей на сохранение». Тут старик ишо больше развеселился, проворно повернулся на бок и спрашивает: «А что, Андрюша, может, мне за геройское ранение и за то, что я такое нападение врагов перенес, и медаль какая-нибудь от высшего начальства выйдет?» Но тут уж досада меня разобрала. Сунул я ему щепку в руки, говорю: «Вот твоя „пуля“, в музей такая не годится. Клади ее под божницу и сохраняй, а пока топай к колодезю, обмывай свое