скажет, так тому и быть!..
Вошел я в дом и говорю своей дочери вдове:
– Цейтл, мы переезжаем в город. Пожили в деревне и хватит. Перемена места - перемена счастья. Принимайся, - говорю, - за дело, начинай загодя готовиться в путь - собирай постель, самовар и прочую рухлядь, а я пойду хату продавать. Прибыла бумага, чтобы мы очистили это место и чтобы через три дня нашего духу тут не было!
Услыхав такую весть, Цейтл как расплачется, а детишки, на мать глядя, тоже ни с того ни с сего разревелись, и в доме поднялся стон и плач, как на похоронах. Я, конечно, рассердился и стал вымещать на дочери, бедняжке, все, что накипело на душе: 'Чего, говорю, вы от меня хотите? Что это вы расхныкались так с бухты-барахты, как старый кантор в дни покаяния? Один я, что ли, у господа бога? Единственный? Мало ли евреев сейчас из деревень выгоняют? Поди послушай, что урядник рассказывает! Даже твоя Анатовка, которая до сих пор была местечком, и та, с божьей помощью, деревней стала ради тамошних евреев, чтоб их всех можно было выгнать оттуда... А если так, то чем же я хуже других?
Выкладываю я все это ей, моей дочери, но ведь она всего только женщина...
– Куда, - говорит она, - мы вдруг перебираться станем? Куда пойдем пристанища искать?
– Глупая! - отвечаю я. - Когда бог явился нашему праотцу Аврааму и сказал ему: 'Изыди из страны своей', - Авраам не стал спрашивать куда? Бог сказал ему: 'В страну, которую я укажу тебе...' А значит это - на все четыре стороны... Пойдем, куда глаза глядят, куда все идут. Что со всеми будет, то и со мной. А чем ты лучше твоей сестры богачки Бейлки? Ей, видишь ли, пристало торчать сейчас со своим Педоцуром в Америке и 'делать жизнь', а тебе почему не пристало? Слава богу, что у нас еще есть с чем с места трогаться. Кое-что осталось от прежнего, немножко от скотины, которую мы продали, за хату сколько- нибудь получим. А тут немножко, там немножко: глядишь - полна плошка. И то благо! Да если бы у нас даже ничего не было, все равно, - говорю, - нам лучше, чем Менделю Бейлису!
Словом, кое-как уговорил ее, чтоб не шибко упрямилась. Втолковал ей, что раз урядник пришел и бумагу принес, раз велят выезжать, то нельзя же поступать по-свински, - надо уходить... А сам отправился на деревню улаживать дело с хатой. Прихожу к Ивану Поперило, к старосте то есть. Он хозяин крепкий, и хата моя давно ему приглянулась! Я не стал ему рассказывать, что, и как, и почему, а говорю прямо:
– Да будет тебе известно, Иван-сердце, что покидаю я вас...
– Что так? - спрашивает он.
– В город, - говорю, - переезжаю. Хочу быть среди своих. Человек я не молодой, а вдруг, упаси бог, помирать придется...
– Что ж ты, - отвечает он, - здесь помереть не можешь? Кто тебе не дает.
– Спасибо, - говорю, - тебе здесь сподручнее помирать. А я лучше к своим пойду... Покупай, Иване, мою хату с огородом. Другому не продал бы, а тебе продам.
– А сколько ты за хату хочешь?
– А сколько дашь?
Словом, пошел разговор: 'Сколько хочешь?' - 'Сколько дашь?' - стали торговаться, по рукам ударять, десяткой больше, десяткой меньше, - покуда не столковались насчет цены. Взял я у него приличный задаток, чтобы без отказу было, и так вот за один день распродал за бесценок, разумеется, всё свое имущество, все в золото превратил и пошел нанимать подводу, чтобы забрать оставшуюся рухлядь.
Однако послушайте, что с Тевье приключиться может! Вы только внимательно слушайте, я вас долго не задержу, в двух словах передам.
Прихожу я перед отъездом домой, а дома ничего уже нет - разор! Стены голые и кажется, будто они слезами плачут. На полу - узлы, узлы, узлы! На припечке кошка сидит, как сирота, печальная, бедняжка, - меня даже за сердце взяло, слезы на глаза навернулись... Кабы не стыдился дочери, поплакал бы всласть... Что ни говорите, все-таки батьковщина!.. Вырос тут, маялся всю жизнь и вдруг, пожалуйте, изыди! Говорите что хотите, но это очень больно! Однако Тевье - не женщина, сдерживаю себя и эдаким веселым тоном кричу дочь:
– Поди-ка сюда, Цейтл, где ты там запропастилась?
Выходит она, Цейтл то есть, из соседней комнаты с красными глазами, с распухшим носом. 'Эге, думаю, дочка моя опять наревелась, как баба в Судный день'. С этими женщинами, доложу я вам, - сущая беда: чуть что - плачут! Дешевые у них слезы...
– Глупая! - говорю я. - Чего ты опять плачешь? Посуди сама, какая разница между нами и Менделем Бейлисом...
Но она и слушать не хочет.
– Отец, - говорит, - ты не знаешь, чего я плачу...
– Отлично, - говорю, - знаю! Почему бы мне не знать? Плачешь, потому что жаль с домом расставаться... Ведь ты здесь родилась, здесь выросла, ну, конечно, тебе больно! Поверь мне, не будь я Тевье, будь я другой человек, я бы и сам целовал эти голые стены и пустые полки... Я бы сам припал к этой земле... Мне, как и тебе, каждую пустяковину жаль. Глупенькая! Даже вот кошка, и та сиротой на припечке сидит. Бессловесное существо, животное, а ведь жаль ее, без хозяина остается...
– Положим, - говорит Цейтл, - есть еще кого пожалеть...
– Например?
– Например? Вот мы уезжаем и оставляем здесь одного человека, одинокого как камень...
Не понимаю, о ком она говорит, и обращаюсь к ней:
– Что ты там болтаешь? О ком речь? Что за человек? Какой камень?
– Отец, - отвечает она, - я не болтаю, я знаю, что говорю. Я говорю о нашей Хаве...
Сказала она это и, клянусь вам, будто кипятком ошпарила меня или поленом по голове трахнула!
Накинулся я на нее и стал отчитывать:
– Что это вдруг ни с того ни с сего о Хаве? Ведь я сколько раз говорил, чтобы имя Хавы не упоминалось!
Думаете, она оробела? Ничуть. Дочери Тевье - с характером.
– Отец, - говорит она, - ты только не сердись. Вспомни лучше, не ты ли сам сколько раз говорил: в писании, мол, сказано, что человек должен жалеть человека, как отец свое дитя...
Слыхали? Я, конечно, вскипел и отчитал ее по заслугам:
– О жалости ты мне говоришь? А где была ее жалость, когда я, как собака, валялся в ногах у попа, будь он проклят, умолял его, а она, быть может, была тут же рядом в комнате и, может быть, слыхала каждое слово? Или где была ее жалость, когда покойная мать, царство ей небесное, лежала вот здесь на полу, накрытая черным? Где она была тогда? А ночи, - говорю, - которые я провел без сна? А боль, которая по сей день сжимает мне сердце, когда я вспоминаю, что она с нами сделала, на кого нас променяла! Где же, - говорю, - ее жалость ко мне?
И так у меня защемило сердце, что не могу больше ни слова вымолвить... Думаете, однако, что дочь Тевье не нашлась?
– Ведь ты, - сказала она, - сам говоришь, что человеку, который кается, даже сам бог прощает...
– Кается? - говорю я. - Слишком поздно! Веточка, что однажды оторвалась от дерева, должна засохнуть! Лист, что упал, должен сгнить. И больше не говори со мной об этом! Хватит!
Увидав, что словами ничего не поделаешь, что Тевье уговорами не возьмешь, она припала ко мне, стала руки целовать и говорить:
– Отец! Пусть я умру здесь на месте, если ты и на этот раз оттолкнешь ее, как тогда в лесу, когда она к тебе руки протягивала, а ты поворотил лошадь и удрал!
– Да что ты, - говорю, - пристала ко мне? Что за напасть на мою голову?
Но она не отпускает, держит меня за руки и твердит свое:
– Умереть мне на месте, если ты не простишь ее. Ведь она дочь тебе, так же как и я!
– Чего ты от меня хочешь? - говорю. - Не дочь она мне больше! Она давно уже умерла!..
– Нет! - говорит Цейтл, - она не умерла, она снова твоя дочь, как и была, потому что с первой же минуты, как только она узнала, что нас выселяют, она себе сказала, что выселяют всех нас, то есть и ее тоже. Где мы, - так мне сама Хава сказала, - там и она будет. Наше изгнание - ее изгнание... И вот даже ее узел здесь...
Говорит она все это, торопясь, одним духом, слова сказать не дает и показывает мне какой-то узел, в