занятый чужими делами, спорами, конфликтами, третейскими судами, тяжбами вдов, сирот и всяких иных бедняков. А обязанности старосты в синагоге, в молельне, в погребальном братстве, в обществе любителей мишны[20] и псалмов! Все эти дела были ему, пожалуй, дороже собственной удачи на базаре или на ярмарке. Ему уже не раз приходилось расплачиваться за них. Но если это дело, угодное богу, – ничего не попишешь! Ведь чем сильней страдаешь – тем выше заслуга перед богом, и жаловаться на это нельзя, потому что тогда заслуга не в заслугу.
Припоминается, например, такая история. Как-то должны были состояться торги на откуп почты. Конкуренты предложили будущему содержателю почты поделить между ними известную сумму, для того чтобы они не сорвали ему дела: они не будут набивать цену, и он не потерпит убытка. Но ведь конкурентам доверять нельзя, поэтому деньги передали в надежные руки. А кто надежнее Пин и Вевикова? Оставили у него деньги и отправились на торги. Но тот, кто передал этот залог, подстроил шутку: он сделал вид, будто вовсе отказывается от торгов, забрал свои деньги и показал всем кукиш. Конкуренты, конечно, донесли куда следует. И тогда взялись сначала за того, кто дал деньги, а затем и за второго, который принял их на хранение: «Простите, уважаемый, что за история у вас произошла?» И бедный Пиня Вевиков рассказал все, как было. Его судили за обман «казны», и счастье еще, что вместо тюрьмы он отделался только денежным штрафом.
Вы думаете, что это проучило его? Ошибаетесь. Чужие заботы – все, что пахнет общественными делами и благом для других, – остались для него более важным делом, чем собственное. О том, что он готов бросить базар или ярмарку, чтобы поспеть к обрезанию, – и говорить не приходится, недаром ведь он считался мастером обрезания. А выдать замуж убогую сироту и плясать всю ночь с ее бедными родственниками – это ведь наверняка доброе дело, которое не так уж часто попадается.
Заговорив о танцах, трудно удержаться и не выразить изумления по поводу его таланта. Откуда у такого богобоязненного еврея умение танцевать? Где мог он научиться этому? Кто его обучил? Ему ничего не стоило сплясать «русского», «казачка», «хасида».
– Тише! Пиня Вевиков будет танцевать «хасида».
– Расступись, люди! Реб Пиня Вевиков пляшет «казачка».
Или:
– Женщины, в сторону! Пиня Вевиков покажет «русскую»!
И публика расступалась, давая ему место. И дядя Пиля «танцевал хасида», «плясал казачка» и «показывал русскую»…
Собравшиеся толпились вокруг и глядели на него.
Чем бедней была свадьба, тем шумней веселье. То есть, чем бедней были родственники новобрачной, тем усердней плясал дядя Пиня и показывал такие штуки, которые действительно достойны удивления. И это исключительно из желания сделать доброе дело – развеселить жениха и невесту. Надо было видеть, как Пиня Вевиков на удивление всем танцевал «На подсвечниках» или «На зеркале» – так легко, так грациозно, словно какая-нибудь знаменитость. На такой танец по нынешним временам можно была пускать по билетам и собрать много денег. Капота сброшена, талескотон выпущен, рукава засучены, брюки, само собой, заправлены в сапоги, а ноги еле-еле касаются; пола. Дядя Пиня запрокидывает голову, глаза у него чуть прикрыты, а на лице вдохновение, экстаз, как во время какой-нибудь молитвы. А музыканты играют еврейскую мелодию, народ прихлопывает в такт, круг становится все шире, шире, и танцор, обходя подсвечники с горящими свечами, танцует все исступленней, все неистовей. – Нет, это был не танец! Это было, я бы сказал, священнодействие. И я снова задаю себе тот же вопрос: каким образом этот богобоязненный еврей достиг подобного совершенства в танце? Где он научился этому? И кто мог его обучить?
Увлекшись танцами, мы забыли третьего брата, Нисла Вевикова, о котором скажем несколько слов в следующей главе.
17. Дядя Нисл и тетя Годл
В то время как два старших брата Нохум и Пиня Вевиковы были правоверными хасидами, младший брат, Нисл Вевиков, или, как он в последнее время величал себя, Нисл Рабинович, – был совершенно светским человеком, одевался щеголем: сзади на капоте разрез, – это называлось в те годы «ходить франтом» или «одеваться немцем», – лакированные штиблеты с пряжками, сильно подвернутые пейсы. И держался он демократически. Например, в синагоге он имел, как и все уважаемые обыватели, место у восточной стены, но сидел на лавке у входа и, держа в руке пятикнижие со свободными комментариями, рассказывал простым людям истории о реб Мойшеле Вайнштейне, о Монтефиоре, о Ротшильде. У него был бас, и он немного пел, любил посмеяться и умел заставить смеяться других. Больше всего ему нравилось смешить девушек и женщин. Стоило ему только захотеть, и они покатывались со смеху. Чем он брал, трудно сказать. От каждого его слова они хохотали до упаду.
А какой это был гуляка! Без него свадьба не в свадьбу была, скорей походила на похороны. Нисл Вевиков, или Нисл Рабинович, мог воскресить мертвого, мог любого заставить болтать, смеяться, плясать. Разница между ним и дядей Пиней состояла в том, что дядя Пиня сам танцевал, а дядя Нисл умел заставить других танцевать. На любой гулянке все пили, все пели и плясали с ним. Со становым приставом они, бывало, в шутку менялись шапками, и начиналось веселье.
Вообще Нисл Рабинович был с начальством на короткой ноге и заправлял местечком твердой рукой, точно и сам был начальником. К тому же он отличался бойкостью речи и говорил по-русски, как настоящий русак: «Между прочим, ваша милость, позвольте вам покурить на наш счет, чтобы не было никаких каков!» (То есть будьте любезны, курите наши папиросы, и без никаких!) Не только евреи, но и мужики уважали его: «Ходім до Ниселя: він діло скаже, і чарка горілкі буде». (Пойдем к Нислу, он и дело скажет, и стаканчик водки будет.)
Путаться в общественные дела он любил еще больше, чем дядя Пиня. Он постоянно с кем-либо из-за кого-либо бывал в конфликте, и ему казалось, будто он знает все законы. Шутка ли, еврей говорит по-русски так, что не узнаешь в нем еврея, и к тому же он в таких близких отношениях с начальством – старосту колотит, как собаку, со старшиной пьет всю ночь в своем собственном шинке, а со становым приставом целуется, как с братом.
Но насколько значителен был дядя Нисл в городе, настолько незначителен он был в глазах своей собственной жены, тети Годл (все великие люди – ничто в глазах своих жен). Тетя Годл, маленькая черная женщина, держала своего большого мужа в великом страхе.
Замечательно, что крупный, высокорослый дядя Нисл, уважаемый начальством, хорошо изъяснявшийся по-русски, вечно веселый, расфранченный кавалер, желанный гость для женщин, покорно сносил от своей маленькой жены и удары подушкой по голове и шлепки мокрым веником по щегольской капоте. Она предпочитала большей частью колотить своего мужа веником по праздникам, в особенности в праздник торы,[21] к тому же на глазах у всего народа. «Пусть знают все, какого мужа имеет его жена!» Он же превращал это в шутку и, запершись с гостями в зале, откупоривал бутылку за бутылкой. Раскрывал в погребе все бочки с солеными огурцами, вытаскивал из печи все горшки и горшочки – производил форменный разор в доме, а потом отдувался за это три недели подряд. Но затея стоила того – удалось хорошо погулять!
Но интересней всего, что без тети Годл дядя Нисл и шагу не делал. Он считал ее умницей и всегда оправдывал: она, мол, из Корсуни, город есть такой в Киевской губернии, а корсунцы, видите ли, люди вспыльчивые… Против этого есть только одно лекарство, говорил он, – жемчуг. Если бы господь помог ему купить жене крупный жемчуг, характер ее совершенно изменился бы.
– Я знаю лекарство получше, – пытался открыть ему глаза старший брат Нохум и сообщал ему на ухо секрет, от которого дядя Нисл приходил в трепет.
– Боже упаси! Сохрани бог и помилуй!
– Послушай меня, Нисл! Сделай, как я тебе говорю, и будет тебе хорошо и спокойно!
Что это был за совет, обнаружилось позже, много времени спустя. Тетя Годл сама растрезвонила секрет по городу. Она ругала и всячески поносила весь род своего мужа. «Семейка!» – другого названия у нее для Рабиновичей не было. «Бить жену для них обычное дело… Но руки у них отсохнут, прежде чем они