застряло ли пятачка, выдергиваю все елочки, снимаю розы, срываю золотые нитки. Остается пустынный пряник. Он необыкновенно вкусный. Стоял он неделю в банях, у «сборки», где собирают выручку, сыпали в «горки» денежки — на масленицу на чай, таскали его по городу… Но он необыкновенно вкусный: должно быть, с медом.
Поздний вечер. Заговелись перед Постом. Завтра будет печальный звон. Завтра — «Господи и Владыко живота моего…» — будет. Сегодня «прощеный день», и будем просить прощенья: сперва у родных, потом у прислуг, у дворника, у всех. Вассу кривую встретишь, которая живет в «темненькой», и у той надо просить прощенья. Идти к Гришке, и поклониться в ноги? Недавно я расколол лопату, и он сердился. А вдруг он возьмет и скажет — «не прощаю!»?
Падаем друг дружке в ноги. Немножко смешно и стыдно, но после делается легко, будто грехи очистились.
Мы сидим в столовой и после ужина доедаем орешки и пастилу, чтобы уже ничего не осталось на Чистый Понедельник. Стукает дверь из кухни, кто-то лезет по лестнице, тычется головою в дверь. Это Василь-Василич, взъерошенный, с напухшими глазами, в расстегнутой жилетке, в розовой под ней рубахе. Он громко падает на колени и стукается лбом в пол.
— Простите, Христа ради… для праздничка… — возит он языком и бухается опять. — Справили маслену… нагрешили… завтра в пять часов… как стеклышко… будь-п-койны-с!..
— Ступай, проспись. Бог простит!.. — говорит отец. — И нас прости, и ступай.
— И про… щаю!.. всех прощаю, как Господь… Исус Христос… велено прощать!.. — он присаживается на пятки и щупает на себе жилетку. — По-божьи… все должны прощать… И все деньги ваши… до копейки!.. вся выручка, записано у меня… до гро-шика… простите, Христа ради!..
— Его поднимают и спроваживают в кухню. Нельзя сердиться — прощеный день.
Помолившись Богу, я подлезаю под ситцевую занавеску у окошка и открываю форточку. Слушаю, как тихо. Черная ночь, глухая. Потягивает сыро ветром. Слышно. как капает, булькает скучно-скучно. Бубенцы, как будто?.. Прорывается где-то вскрик, неясно. И опять тишина, глухая. Вот она, тишина Поста. Печальные дни его наступают в молчаньи, под унылое бульканье капели.
Празники — Радости
Ледоколье
Отец посылает Горкина на Москва-реку, на ледокольню, чтобы навел порядок. Взялись две тысячи возков льду Горшанову доставить, — пивоваренный завод, на Шаболовке, от нас неподалеку, — другую неделю возим, а и половины не довезли. А уж март месяц, ростепель пойдет, лед затрухлявеет, таскать неспособно будет, обламываться начнет, на ледовине стоять опасно, — и оставим Горшанова безо льду. Крестопоклонная на дворе, а Василь-Василич, Косой, с подлецом-портомойщиком Дениской, масленицу все справляет…
— Пьяного захватишь, — палкой его оттуда, какой это приказчик! По шеям его, пускай убирается в деревню, скажи ему от меня! До Алексей-Божья человека… — сегодня у нас что, десятое…?.. — все чтобы у меня свезти, какая уж тогда возка!
— Какая возка… — говорит Горкин озабоченно, — подойдут Дарьи-за… сори-пролуби, вежливо сказать… ледок замолочнится, водой пойдет, крепости в нем не будет… Горшанову обидно будет. Попужаю Косого, — поспеем, Господь даст.
Отец сам бы поехал, да спины разогнуть не может, «прострел»: оступился на ледокольне, к вечеру дело было, ледком ледовину затянуло, снежком позапорошило, он в нее и попал, по шейку.
— Ледоколов добавь, воробьевских с простянками поряди… неустойка у меня, по полтиннику с возка… да не в неустойке дело: никогда не было такого, осрамить меня, с… с…!
Горкин обнадеживает, — «поспеем, Господь даст», — берет с собой шустрого паренька Ондрейку, который летось священного голубка на шатерчик сделал, как Царицу Небесную принимали, — и одевается потеплей: поверх казакинчика на зайце натягивает хороший полушубок, романовский, черненый, с зеленой выстрочкой, теплые варежки под рукавицы и подшитые кожей валенки. На реке знобко, потеплей надо одеваться.
Я не был еще на ледокольне, а там такая-то ярмонка, — жара прямо! до сорока лошадок с саночками-простянками ледок вываживают с реки, и всякого-то сбродного народу, с Хитрого рынка порядили, выламывают ледок, баграми из ледовины тянут, как сахар колют, — Горкин рассказывал. Я прошусь с ним, а он отмахивается: «некому за тобой смотреть, и лошади зашибут, и под лед осклизнуться можешь, и мужики ругаются… нечего тебе там делать». Он сердится и грозится даже, когда я кричу ему, что сам на Москва-реку убегу, дорогу знаю:
— Только прибеги у меня… я те, самовольник, обязательно в пролуби искупаю, узнаешь у меня!..
Говорит он так строго, что я боюсь, — ну-ка, и взаправду искупает? Я прошусь у отца, говорю ему, — «басню я про Лисицу выучил…». А я так хорошо выучил, что Сонечка, старшая сестрица, похвалила, а она очень строгая. А тут сказала: «ишь ты какой, как настоящая лисица поешь… ну-ка, еще скажи…» И отец слышал про Лисицу. И говорит:
— Возьми его, Панкратыч, на ледокольню, он тебе про Лисицу скажет. Пора ему к делу приучаться, все-таки глаз хозяйский… — смеется так.
А Горкин даже и доволен, словно, — разу повеселел:
— Раз уж папашенька дозволяет — поедем, обряжайся.
Я надеваю меховые сапожки и армячок с красным кушаком, заматывают меня натуго башлыком, и вот, я прыгаю на снежку у каретного сарая, где Антипушка запрягает в лубяные саночки Кривую, — другие лошадки все в разгоне. Попрыгиваю и напеваю Горкину:
Зимой, ране-хонько, близ жи-ла,
Лиса у проруби пила в большо-ой мороз…
Слушает Горкин, и Ондрейка, и даже будто Кривая слушает, распустила губы. Антипушка засупонивает, подняв ногу, и подбадривает меня, — «а ну, ну!». Скорей бы ехать, а он все-то копается, мажет Кривой копытца. Не на парад нам, чего тут копытца мазать! Нельзя не мазать: копытца старые, а дорога теперь какая, волглая… — надо беречь старуху. И, правда, снег начинает маслиться, вот-вот потекут сосульки; пока пристыли, крепко висят с сараев, а дымок вон понизу стелется, — ростепели начнутся. Видно, конец зиме: галочьи «свадьбы» кружат, воздух затяжелел, стал гуще, будто и он замаслился, — попахивает двором, сенцом, еловыми досками-штабелями, и петуху уж в голову ударяет, — «гребешок-то какой махровый… к весне дело!».
Садимся в лубяные саночки на сено, вытрухиваем на улицу, — туп-туп, на зарубах, о передок. На Калужском рынке ползут и ползут простянки, везут ледок, на Шаболовку, к Горшанову.
— Наши, — говорит Горкин, — ледок-то как замучаться стал, прозраку-крепости той нету, как об Крещенье, вот под «ердань» ломали. Как у вас тама-то?.. — окликает он мужика, а Кривая уж знает, что остановиться надо, — котора нонче возка?..
— Четвертая… — говорит мужик, придерживая возок. — Верно, что мало, да энти вон, ледоломы- дуроломы, шабашут все… ка-призные!.. пива, вишь, им подай, с Горшанова выжимают. Нам-то там ковшами подносят, сусла… управляющий велит, для раззадору, а энти… — «погожай, леду не наломали!» — выжимают. Василь-то Василич?.. да ничего, веселый, пир у них нонче, портомойщик аменины празднует, от Горшанова ящик им пива привезли.
— Гони, Ондрюшка, — торопит Горкин, — вот те два! Денис-то и вправду именинник нонче, теперь чего уж с ними… Ледоломы шабашут… а Косой-то чего смотрит?!. Погоняй, Ондрюша, погоняй… дадим ему