не дыхай на красочку-те, роток обвяжи. Да про себя, голубок, молитву… молитовочку шопчи: «Кра-а-суйся- ликуй и ра-а-дуйся, Иерусалиме!»
Сам все нашептывал-напевал эту кроткую, радостную песнь церкви, когда выписывал в слабом свете под куполом старого бога Саваофа, маленький и легкий, как мошка.
Уже старый-старый был он, с глазками-лучиками, и, смотря на него, думал Илья, что такие были старенькие угодники — Сергий и Савва, особо почитаемые Арефием.
Стояла в монастырском саду караулка — один сруб, без настила, — крытая по жердям соломой. Тут и жили живописные мастера, а обедать ходили в трапезную палату.
Еще когда цвели яблони, в первые дни работы, вышел Илья из караулки на восходе солнца. Весь белый был сад, в слабом свете просыпающегося солнца, и хорошо пели птицы. Так хорошо было, что переполнилось сердце, и заплакал Илья от радости. Стал на колени в траве и помолился по-утреннему, как знал: учила его скотница Агафья. А когда кончил молитву, услыхал тихий голос: «Илья!» И увидал белое видение, как мыльная пена или крутящаяся вода на мельнице. Один миг было ему это видение, но узрел он будто глядевшие на него глаза… В страхе приник он к траве и лежал долго. И услыхал — окликает его Арефий:
— Ты что, Илья?
Поднялся Илья и рассказал Арефию: видел глаза, такие, каких ни у кого нет.
— Ну, какие? — допытывался Арефий.
— Не знаю, батюшка… таких ни у кого нету…
Мог, защурясь, вызвать эти глаза, а сказать не мог.
— Строгие, как у Николы Угодника? У Ильи Пророка? — все допытывался встревоженный Арефий.
— Нет, другие… через них видно… будто и во весь сад глаза, светленькие…
Покачал задумчиво головой Арефий: так, со сна показалось. Не поверил. А Илья весь тот день ходил как во сне и боялся и радовался, что было ему видение: слыхал, как читали монахини в трапезной Жития, что бывают видения к смерти и послушанию.
С этого утра положил Илья на сердце своем — служить богу. Только не разумел — как.
Ласково жили в монастыре: ласку любил Арефий. Всех называл — братики да голубчики, подбадривал нерадивых смешком да шуткой. Много знал он ласково-радостных сказочек про святых, чего не было ни в одной книге: почему у Миколы глаза строгие, как октябрь месяц, почему Касьян — редкий именинник, а Ипатия пишут с тремя морщинками. Обвевало все это благостной теплотой мягкое Ильино сердце.
Спрашивал Илья Арефия:
— А почему мученики были греки, а то рымляне… а наших нету?
— А вот тебе царь Борис-Глеб, наши! Митрополит Филипп… Димитрий-царевич!
— А мужики-мученики какие?
— Какие? А погоди…
Припоминал Арефий: юродивые, блаженные, столпники, преподобные…
Не мог вспомнить. Слушал маляр Терешка, посмеивался:
— Краски, дядя Арефий, про всех не хватит… много нас больно. Потому и не пишут!.. Да и образина-то… рылом не вышли!
Рассердился Арефий, поморщился:
— Ты этим не шути, братик!
Август подходил, краснели по саду яблоки. Заканчивалась живописная работа. Загрустила душа Ильи. Когда спали после трапезы мастера и замирало все в тишине монастырской, уходил Илья в старый собор, забирался на леса, под купол, где дописывал Арефий Саваофа с ангелами и белыми голубями у подножия облаков. Сидел в тишине соборной. Вливались в собор через узкие решетчатые оконца солнечные лучи- потоки, а со стен строго взирали мученики и святые. И подумалось раз Илье: все лики строгие, а как же в Житиях писано — читали монахини за трапезой, — что все радовались о господе? Задумался Илья, и вдруг услыхал он, как зашумело-зазвенело у него в ушах кровью и заиграло сердце. Вспомнил он, что скоро уйдет Арефий, и захотелось ему сделать на прощанье Арефию радость. Тогда, весь сладко дрожа, помолился Илья на бога Саваофа в облаках и евангелисту Луке, самому искусному ликописному мастеру, — помнил наказ Арефия, — отпилил сосновую дощечку, загрунтовал, и утвердилась его рука. Неделю, втайне, работал он под куполом в послеобеденный час.
И вот наступил день прощанья: уходил Арефий с мастерами и он с отцом — к своему месту. Тогда, выбрав время, как остались они вдвоем на лесах, подал Илья с трепетом и любовью Арефию икону преподобного Арефия Печер-ского.
Взглянул Арефий на иконку, вскинул красные глазки с лучиками на Илью и вскричал радостно:
— Ты, Илья?!
— Я… — тихо сказал Илья, озаренный счастьем. — Порадовать тебя, батюшка, помнить про меня будешь…
Заплакал тогда Арефий. И Илья заплакал. Не было никого на лесах, под куполом, только седой Саваоф сидел на облаках славы. Сказал Арефий:
— Да что ж ты, голубок, сделал-то! Ты меня… самоличного… в преподобного вообразил! Грешника-те… о господи!
Ничего не сказал Илья. Все было писано по уставу ликописания: схима, церковка с главками и пещерка у ног преподобного, — все вызнал Илья от Арефия, какое уставное ликописание его ангела. Только лик взял Илья от Арефия: розовые скульцы, красные, сияющие лучиками глаза и седую реденькую бородку.
Показал мастерам Арефий: посмеялись — живой Арефий.
— То портрет церковный…— раздумчиво сказал Арефий. — Не с нами тебе, Илья… Плавать тебе по большому морю.
Путь их лежал на Муром, и пошли они на Ляпунове, лесом. Всю дорогу шел Илья по кустам, набирал для Арефия малину, переживая тяжелую разлуку. В слезах говорил Арефий:
— Господи, великую радость являешь в человеке. Не могу уйти: пойду, Илья, сказать твоему барину. Не могу тебя так оставить.
— Уехал далече барин…— сказал Илья.
А когда показалось за Проточком высокое Ляпунове с прудами и барским домом, ухватился Илья за Арефия и заплакал в голос. Постояли минутку молча, и сказал Арефий:
— Плавать бы тебе, Илья, по большому морю!
И разошлись. И никогда больше не встретились. Ушли мастера на Муром. V Осенью воротился со степей барин и привез лису черно-бурую, девку-цыганку. Прогнал с глаз встретившую его Соньку-Сафо и приказал всем почитать цыганку за барыню, называть Зоя Александровна.
Была та Зойка-цыганка вертлявая, худящая, как оса, и злая. Когда злилась — гикала по всему дому, визжала по-кошачьи и лупила по щекам девок. Вытрясла из сундуков старые шали, шелка и бархаты, раскидала по всему дому, даже на стены вешала. Загоняла старую ключницу Фефелиху. Возами возили из города и сукна, и штоф, и парчу, и всякие наряды, а Зойка валялась по полу в лентах и вызванивала на гитаре. Дивились люди, что даже барина по щекам лупит: опоила.
Тут пришла на Илью напасть: велел барин при столе стоять в полном параде. Надел Илья красный камзол, белый парик с косицей, зеленые чулки и туфли с пряжками и кисейный галстук. Увидала его цыганка и закатилась смехом:
— Марькиз-то вшивый!
И барин стал звать, и дворовые, и даже мальчишки на деревне кричали:
— Марькизь-то вшивый!
Было Илье обидно непонятное слово. Днями сидел он в лакейской и плакал втайне, вспоминая Арефия.
Тут пришло на него горшее искушение.
Уехал барин на медвежью охоту, на целую неделю. Садилась Зойка за стол одна, в красных шалях, пила стаканами ренское вино. Упилась раз до злости, обожгла Илью черными глазами и приказала пить за ее здоровье. Никогда не пил Илья вина — греха боялся. А тут поскидала с себя Зойка красные шали, оголилась до пояса, подтянула под темные груди алую ленту с нанизанными червонцами и уставилась на Илью глазищами. Опустил Илья глаза в пол от искушения. А она притянула его за руку к себе и заворожила