хорошо, — не знаешь, что и делать. С Москва-рекой поздороваться! Сидим на корточках с Горкиным, мочим голову.

— Кормилица наша, Москва-река… — говорит Горкин ласково, зачерпывая пригоршней, — всю-то исплавали с папашенькой. И под Звенигородом, и под Можайском… самая сторона лесная, медведи попадаются. И до Коломны спускались. И плоты с барками гоняли — сводили рощи, и сколько разов тонули… всего видано. Подрастешь вот — погоним с тобой плоты…

Дышит будто Москва-река, качаются наши лодочки — «Стрела», «Ласточка», «Юла», «Рыбка»… — поплескивает об них, бабы белье полощут. Светится под водой, будто серебрецо, — раковинка-речнушка. Говорят, живая к берегу не подходит, а как отживет — обязательно ее выплеснет. Живет на самой на глыби где-то.

— Про это хорошо Денис знает. Ну-ка, Денис, скажи.

— Я мырять хорошо умею, — говорит Денис, присаживаясь с нами; смолой от него пахнет и водочкой, а лицо у него коричневое, как кожа, и все-таки он такой красивый, быстрые у него глаза, мне нравится. — В самую глыбь мырял. Речнушек энтих… и все-то ды-шут! Так вот — а-а-а-а… крышечки подымают. И раки по ним ходят, усатые… будто мужья у них. И рыбка, понятно, всякая. А я утопленницу искал… портнишечка с Бабьего Городка купалась, там вон… насупротив Хамовников, вон пожарная каланча где… глыбко тама, дна не достать. Мырнул… — и вижу… зеленым-зеленый свет! И лежит, стало-ть, на зеленом на песочке белое тело… ну, белым-то белое-разбелое… как живая, вся в своем образе природном, спит будто. А вкруг ее все речнушки эти, дышут… крышечки подымают. Ну, до чего ж хорошо! Будто рады, песни ей будто свои поют, крылышками махают. Обрадовался я ей, как родной сестрице, под плечико ее прихватил, вымахнул… ну, вовсе другая уж, на живом свету, синяя-рассиняя, утоплое тело. Там — все другое, свое. Я реку знаю, там у них свои разговоры. Верно, выплескивает речнушку, как отживет… как мы все равно своих хороним. А они выплескивают.

Серебрится Москва-река, молчит. Что у ней там, на глыби? И что — за кудрявыми Воробьевыми Горами? Поехать бы с Горкиным и Денисом на «Стреле», далеко-далеко, в лесную сторону, на самый-то конец Москва-реки!

Все бы узнали, все разговоры ихние, чего никто не знает.

— А еще чего хорошенького скажи.

— Я все на реке, много знаю. Как человеку утопнуть, дня за три еще раки наваливаются. Намедни у нас писарь с перво-градской больницы утоп, так за три дня рака навали-лось… на огонек ночью наползли… весь песок черным-черный! Я сот пять насбирал, за пять целкачей в трактир продал, к пиву их подают. Вода свое знает. А речнушки эти… у них своя примета. К холодам — и не понять, куда денутся! Опущусь — где мои речнушки? Ни разъединой. А вода непогоду чует… мутнеть за неделю еще начнет, и рыба — шабаш, брать бросает, уклейка балует только. Там у них свой порядок.

Рассказывает нам, и все на портомойни глядит, — за выручкой следит? У него сторожка на берегу, удочки, наметки, верши… — всякая снасть. И рыбка всегда живая, на дне, в садочке живорыбном. Глаша с Машей белье полощут, и все хохочут. Ноги у них белые-белые, — «чисто молошные», говорит Денис:

— На белой булочке все, балованные. А что, Михаила Панкратыч, с конторщиком-то у Маши не вышло дело?

— А тебе какая забота? Ну, не вышло… пять сот приданого желает.

— Пя-ать со-от?!! А сопляк сам. За меня бы пошла… в шелках бы ее водил, а не то что… пя-ать со- от!..

— Припас шелки-то?..

— Дело это наживное… шелки. На одном раке могу на любое платьице… коль задастся… — А коли не задастся? На водчонку-то у те задастся…

— Водчонку мы тогда побоку… Поговорили бы, Михал Панкратыч… крестный ей. Летось намекал ей — и пить брошу… ну, рыбку ловить бросить не могу, — все-то меня корит — «шут речной, бродяга…» — это что на реке ночную… характер мой такой, не могу. А так — остепенюсь, зарок дам… — глядит на меня Денис, ковыряет в песочке палочкой. — Это она выпимши меня видала, пошумел я… А я брошу… поговорите, Михал Панкратыч.

Мне жалко Дениса: смирный он такой стал, виноватый будто. И говорю:

— Поговори, голубчик Горкин!

Горкин не отвечает, бородку потягивает только.

— Как остепенюсь, папашенька мне обещали… к Яузскому мосту взять, там больше лодочек, доходишка от гуляющих больше набежит… поговорили бы, Михал Панкратыч…

— Уж к тридцати тебе скоро, постепенней бы каку приглядел, а не верткую. Маша… хорошая наша, худого не скажу, да набалована она, с ней те трудно будет. И непоседа ты…

— Я потишей буду, Михал Панкратыч… — вздыхает Денис.

— Поговори, Горкин, — прошу его, — Они будут в домике жить, и у них детки разведутся… и мы в гости будем к ним приезжать…

Денис схватывает меня, колет усами щечку.

— Пойдем, покажу тебе, кто у меня живет-то!..

Он входит со мной в Москва-реку, идет в воде по колена. У большого камня, который называется «валун-камень», он останавливается и шепчет:

— Гляди в воду, сейчас отмутится…

Белый песочек видно, и вот — длинные черные прутики шевелятся под камнем… что такое?!.

— Не желаешь вылазить… ла-дно. Он нашаривает под камнем, посадив меня на плечо, достает огромного рака, черным-то-черного, не видано никогда.

— Это старшой у них, никогда его не беспокою, давно тут проживает. Такая у меня примета: уйдет мой рак — и мне нечего тут жить — ждать… не выходит мне счастья, значит. А покуда гожу, может, и сладится мое дело.

И сажает рака под «валун-камень». Я слышу знакомую песенку, поет Маша тоненьким голоском:

На серебряной реке-э,

На златоом песо-о-чке-э…

Мы подтягиваем с Денисом:

Долго де-э-вы моло-до-й

Я стерег следо-о-очки-и…

— Эх, — говорит Денис, — следочки!..

Выносит меня на портомойку, несет мимо нагнувшейся Маши, схватывает отжатое белье, шлепает жгутом Машу по спине и кричит: «следочки!» И она шлепает Дениса, а он пригибается со мной и приговаривает: «а ну еще… а ну?..» И Глаша, и другие принимаются хлестать нас… Денис кричит — «ребенка-то зашибете!..» — и бежит со мной по плотам.

Горкин кричит сердито:

— Чего дурака ломаешь, да еще с дитей?! время не знаешь?!

А мне и не больно, а весело. Денис просит прощенья и все говорит — «поговорите ей, Михал Панкратыч… мочи моей нет, душа иссохлась».

Горкин не отвечает. Денис приносит из домика гармонью и начинает играть. Я знаю это — «Не велят Маше за реченьку ходить… не велят Маше молодчика любить…». Хорошо играет, Горкину даже нравится. Маша кричит с плотов в смехе:

— А ну, сыграй любимую-то свою — «вспомни-вспомни, мой любезный, мою прежнюю любовь»! — и все хохочет.

И Глаша хохочет, и все бабы. Денис кладет гармонью и идет собирать выручку. А мы с Горкиным закусываем хлебцем с зеленый луком.

— Каки мы с тобой сваты, не наше это дело. И не хозяйственный, солдат отлетный… и водчонкой балуется. Человек несостоятельный. Рыболовы — уж известно, непоседливы. Пирожка-то… Не очень я с морковью-то уважаю… Допрежде любил, а как угостил нас с Василь-Василичем Зубарев-бутошник, у моста- то жил, с той поры и глядеть не могу, с морковью-то… с души воротит. А вот. Такое было дело, страшное. Это как разбой тут шел, душегубы под мостом водились, мост тогда деревянный был. Да долго рассказывать, домой скоро собираться надо, бельецо-то вон кончили полоскать, и дело меня ждет. Ну, что ты пристал —

Вы читаете Лето Господне
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату