Горкин и говорит: «в детскую его, Серега… жар у него, стошнило…»
Открываю глаза — все ночь. Клин, в шубе, сидит на моей постельке и говорит — хрипит: «жарок, и в горле что-то… завтра, на свете, буду — увидеть лучше, а пока…» Спрашивает меня, — глотать не больно? — «Детей пока не пускать, буду — увидеть завтра…» Проваливается, в темное…
Сидит Горкин… идет куда-то… сидит около меня, и все темнеет. И вдруг светлеет, я вспоминаю что-то в спрашиваю: «вчера?»… Он говорит:
«…и вчера певчие старались…»
И я опять спрашиваю — «вчера?..» Не могу понять:
— Цельные сутки, косатик, проспал… Велел тебя поднять Эраст Эрастыч, глотку на свету глядел, а ты как гусенок талый. Ничего в глотке, миндального молочка велел… и чтобы лежать велел. С расстройства, говорит… принимаешь шибко. А мы-то как напужались, беда за бедой… Меня-то напужал, ноги не ходят.
В кухне, подо мной, стучат ножами. Это повара готовят для поминок, завтра.
— Па-ра-дные поминки будут. Дядя Егор, как папашенька покойный, любит, чтобы все первый сорт… да и не за свои денежки. Гор-рдый человек. Говорит теперь все: «уж раз я взя-лся… ка-кой человек-то был!..» Теперь проникся, какой человек
Он трясется головой в платочек.
— Оба они папашеньку жалеют… теперь-то… и крестный. По-няли… не станут нас разорять, сирот. Дядя-то Егор вашего роду, го-ряч… и на руку скор, с народом, а ничего, отходчив. Папашенька ни-когда, косатик, не дрался, а только обложит сгоряча когда… и всегда повинится, серебреца нашарит… всегда у него в жилеточке звенело. А кре-стный… уж, жох! А тут и он помягчел. Вексельки давеча… при дяде Егоре… вызвал меня, при мне и переписал на дальний срок… и про-центу не прибавил! Господь и зачтет, сиротские слезы пожалел. Много от него плакались… Ну, как, милок… головка не болит?.. Ну, и хорошо, отлежись маненько, в постельке уж помолишься за папашеньку… погода-то — дождь холодный с крупой, к зиме пошло. А Михал-Иванов-то наш, уголь да венички-то нам возит… цельный воз можжевельнику привез, от себя… и денег не возьмет. Всю улицу застелим, и у Казанской, как на Пасху будет. Можжевелка, она круглый год зеленая, не отмирает…
— Она… бессмертная, да?
— Будто так. И на Пасху можжевелка, и под гробик, как выносить. Как премудро-то положено… ишь, подгадал ты как, — бессмертная!
— Это не я, ты сказывал… как плотника Мартына несли… ты под Мартынушку все кидал… две тачки…
— Ишь, все-то упомнил. А плачешь-то чего? ра-до-ваться об таких усопших надоть, а ты… Бессмертный… Господи, Святый-Боже, Святый-Крепкий, Святый-Бессмертный… Все души бессмертныи, не отмирают…
— А телеса… воскреснут?.. и…жизни будущего века, да?..
— Обязательно, воскреснут! Никак меня?.. Ужо поосвобожусь — приду.
Пришла Анна Ивановна: Егор Василич зовут.
— С тобой посижу, милюньчик. Бульонцу тебе и миндального молочка с сухариком, доктор кушать велит.
Я рад, что Анна Ивановна со мной. Она с ложечки меня кормит будто Катюшу нашу.
— Упал у гробика вчерась, всех напугал. Даже крестный твой затревожился, сам ягодки твои с полу пособрал. Все даже подивились. Никого не жалел… а вот, пожалел. На-ка, съешь одну ягодку. Да-а… не я- годки… финички. Кре-стный подарил… Все говорят, гостинчика тебе привез, сам.
Финички сладкие, как сахар, слаже. Я даю Анне Ивановне и всем… А никто не хочет, все говорят; «это в утешеньице тебе, сам кушай».
Даже голова не кружится, только вот ножки слабы.
Только-только светает — просыпаюсь. Анна Ивановна дает сладкого лекарства, как молочко миндальное. Говорит — жарок маленький, доктор никак не дозволяет на похороны, — дождь проливной, холодный. Слышу, как воет в печке, стегает дождем в окна…
Дремлю — и слышу… —
«Святы-ый… Бо-о-о-же-е-е-э…»
«Свя-а-ты-ый… Кре-э-э…пкий…»
«Свя-а-а-ты-ый… Бес-сме-э-э-а-ртный…»
Выносят Животворящий Крест?.. Животворящий Крест, в чудесных цветах,
— Ро-дненький ты мой, голубо-чек… дай я тебя одену… — слышу покоющий, болезный голос, — оде- ну я тебя, поглядишь хоть через око-шечки, — в за-льце тебя снесу…
Анна Ивановна!.. Я хочу поцеловать ей руку, но она не дает поцеловать:
Анна Ивановна говорит жалостно, как у постельки:
— Как хорошо случилось-то!.. папашенька на другой День Ангела отошел, а нонче мамашенька именинница, пироги приносят для поздравления… а мы папашеньку хороним. А погляди-ка на улицу, сколько можжевельвичку насыпано, камушков не видать, мягко, тихо… А-а, вон ка-ак… не отмирает, бессме-ртный… во-он что-о. Все-то ты знаешь, умница моя… и душенька бессмертная! Верно, брссмертная. А, слышь?.. никак уж благовестят?..
Зимние рамы еще не вставили, — или их выставили в зале? Слышен унылый благовест — бо-ом… бо-о-омм… будто это Чистый Понедельник, будто к вечерням это: «помни… по-мни-и…»
— А это, значит, отпевание кончилось, это из церкви вынесли… — шепчет Анна Ивановна. — Крестись, милюньчик… сла-денький ты мой, у-мница… крестись-помолись за упокой души папеньки… — и сама крестится.
И я крещусь, молюсь за упокой души…
— Ручоночки-то зазябли как, посинели… и губеночка-то дрожит… мальчо-ночек ты мой неутешный… у, сладенький!..
Анна Ивановна нежно меня целует, и так хорошо от этого.
— Сейчас, милый, и к дому поднесут, литию петь, проститься. Ты и простишься, через окошечко. А потом в Донской монастырь, на кладбище…
Сильный дождь, струйки текут по стеклам, так и хлещет-стегает ветром. Холодно от окошка даже… Что-то, вдруг, сзади — хлоп!.. как испугало!..
Я оглядываюсь — и вижу: это официант откупоривает бутылки, «ланинскую». Под иконой «Всех Праздников» — низенький столик, под белоснежной скатертью, на нем большие сияющие подносы, уставленные хрустальными стаканчиками. Сам Фирсанов разливает фруктовую «ланинскую». Разноцветные все теперь стаканчики, — золотистые, оранжевые, малиновые, темного вина… — все в жемчужных пузырьчиках… Слышно, как шепчутся, от газа. Это что же? Почему