литературоведа, которая молча и успокаивающе поглаживала меня по спине, когда я рассказывал, и также молча и успокаивающе продолжала поглаживать, когда я переставал рассказывать. Гезина, психоаналитик, считала, что я должен разобраться в своем отношении к матери. Не бросается ли мне в глаза, говорила она, что я почти не упоминаю в своих рассказах о своей матери? Хильке, зубной врач, то и дело расспрашивала меня о том, что у меня было до нее, но тут же забывала, что я ей рассказывал. Под влиянием этого я снова отказался от своих рассказов. Поскольку правда того, о чем ты говоришь, заключается в том, что ты делаешь, то лишние разговоры можно также оставить.
3
Когда я готовился к своему второму экзамену, умер профессор, который организовал семинар, посвященный теме концлагерей. Гертруда натолкнулась в газете на извещение о его смерти. Похороны должны были состояться на горном кладбище. Не хочу ли я пойти на них, спросила она.
Я не хотел. Похороны, как указывалось в газете, были в четверг во второй половине дня, а в четверг и в пятницу в первой половине дня мне надо было писать две экзаменационные работы. К тому же мы с профессором были не очень-то близки друг другу. И я не люблю похорон. И я не хотел вспоминать о том судебном процессе.
Но было уже поздно. Моя память пробудилась, и когда в четверг я вышел из аудитории после написания экзаменационной работы, мне казалось, что сейчас меня ждет свидание с прошлым, которое мне никак нельзя пропустить.
Я, что было не в моих привычках, поехал на трамвае. Уже это было встречей с прошлым, словно возвращением на место, которое тебе хорошо знакомо и теперь только изменило свой вид. В то время, когда Ханна работала трамвайным кондуктором, по городу ездили трамваи с двумя или тремя вагонами, с платформами в начале и в конце каждого вагона, с подножками внизу, на которые еще можно было запрыгнуть, когда трамвай уже тронулся. И по вагонам проходил сигнальный шнур, с помощью которого кондуктор давал звонок к отходу трамвая от остановки. Летом вагоны ездили с открытыми платформами. Кондуктор продавал, компостировал и проверял билеты, громко объявлял остановки, сигналил, предупреждая об отъезде, приглядывал за детьми, теснившимися на платформах, прикрикивал на пассажиров, запрыгивавших на подножки и спрыгивавших с них, и запрещал вход в вагон, когда он бывал полным. Кондукторы были разные: веселые, остроумные, серьезные, ворчливые и грубые, и от того, какими были темперамент или настроение кондуктора, зачастую зависела и атмосфера в вагоне. Как глупо с моей стороны, что после того моего неудавшегося сюрприза для Ханны во время поездки в Шветцинген я побоялся еще раз сесть к ней в трамвай и понаблюдать за тем, как она работает.
Я сел в трамвай без кондуктора и поехал к горному кладбищу. Стоял холодный осенний день с безоблачным, мглистым небом и желтым солнцем, которое больше не греет и на которое глаза могут смотреть, не испытывая боли. Мне пришлось немного поискать, прежде чем я нашел могилу, у которой проходила погребальная церемония. Я шел под высокими, голыми деревьями между старыми надгробиями. По пути мне встретились кладбищенский садовник и старая женщина с лейкой и садовыми ножницами. Было совсем тихо, и я уже издали услышал церковный хорал, который пели у могилы профессора.
Я остался стоять в стороне и изучал небольшую траурную группку. Некоторые из присутствующих были явно людьми, которых обычно называют странными или чудаковатыми. В речах о жизни и делах профессора звучало, что он сам освободил себя от оков общества и при этом потерял с ним контакт, остался независимым, сделавшись при этом чудаковатым.
Я узнал одного из участников нашего тогдашнего семинара; он сдал экзамен до меня, стал сначала адвокатом, потом владельцем какого-то кабака и пришел на похороны в длинном красном пальто. Он заговорил со мной, когда все закончилось и я шел обратно к воротам кладбища.
— Мы были вместе на семинаре, помнишь?
— Конечно.
Мы пожали друг другу руки.
— Я приезжал на процесс всегда по средам и иногда подвозил тебя.
Он засмеялся.
— Ты был там каждый день, каждый день и каждую неделю. Может быть, ты сейчас скажешь, почему?
Он посмотрел на меня, добродушно и выжидающе, и я вспомнил, что обратил внимание на этот взгляд еще на семинаре.
— Мне тот процесс был особенно интересен.
— Особенно интересен?
Он снова засмеялся.
— Процесс или обвиняемая, на которую ты все время смотрел? Та, которая довольно сносно выглядела? Мы все гадали, что у тебя может быть с ней, но спросить тебя никто не решался. Мы тогда были такими чуткими и внимательными. Помнишь…
Он напомнил мне об одном участнике семинара, который заикался и шепелявил и любил много и не по делу говорить и которого мы все слушали так, точно его слова были чистым золотом. Он стал рассказывать о других студентах, посещавших тот семинар, какими они были тогда и чем занимались теперь. Он рассказывал и рассказывал. Но я знал, что в конце он еще раз меня спросит: «Ну, так что же там было между тобой и той обвиняемой?» И я не знал, что мне ответить, как мне отнекиваться, признаваться, уклоняться.
Мы подошли к воротам кладбища, и он спросил. От остановки как раз отъезжал трамвай, я крикнул «пока» и побежал за трамваем, как будто мог запрыгнуть на его подножку. Я бежал рядом с трамваем и стучал ладонью по двери, и случилось то, во что я совсем не верил, на что я вообще не надеялся. Трамвай еще раз остановился, дверь открылась, и я заскочил в нее.
4
По окончании стажировки мне надо было определяться в выборе профессии. Я не торопился; Гертруда сразу начала работать судьей, у нее было много дел, и мы были рады, что я мог оставаться дома и заботиться о Юлии. Когда Гертруда преодолела начальные трудности по работе и мы отдали Юлию в детский сад, необходимость принятия решения стала подпирать меня.
Мне нелегко было решиться. Я не видел себя ни в одной из ролей, в которых я видел юристов на процессе против Ханны. Обвинение казалось мне таким же гротескным упрощением юридического дела, что и защита, а судейство было среди упрощений вообще самым гротескным. Я не мог также представить себя служащим государственного учреждения; стажером мне довелось работать в нашем окружном управлении и его кабинеты, коридоры, запахи и чиновники показались мне серыми, стерильными и скучными.
В результате на мой выбор оставалось не так уж много юридических профессий, и я не знаю, что бы я сделал, если бы один профессор по истории права не предложил мне работать у него. Гертруда говорила, что это бегство, бегство от трудностей и ответственности жизни, и она была права. Я бежал и чувствовал облегчение от того, что мог бежать. Это ведь не навсегда, убеждал я ее и себя; я достаточно молод, чтобы еще и через несколько лет после своей деятельности на поприще истории права взяться за любую солидную юридическую профессию. Но это было навсегда; за первым бегством последовало второе, когда я перешел из университета в научно-исследовательский институт и нашел там нишу, в которой мог предаваться своим изысканиям по истории права, ни в ком не нуждаясь и никому не мешая.
Надо сказать, что бегство это не только удаление от чего-то, но еще и приближение к чему-то. И прошлое, в котором я очутился как историк-правовед, было не менее живым, чем настоящее. Непосвященному, вероятно, может показаться, что историк только наблюдает за полнотой жизни прошлого, оставаясь участником жизни настоящего. Это не так. Заниматься историей означает наводить мосты между