наконец узнать, что ты сделал, что вы делали, кто из вас убил его отца.[63] Ты это можешь понять?

Под презрительным взглядом сына Йорг оцепенел. Он глядел на него расширенными глазами, с отвисшей челюстью, не в силах думать, не в силах говорить.

— Ты так же не способен на правду и на скорбь, как не способны были на это нацисты. Ты был ничуть не лучше их: ни тогда, когда убивал людей, которые не сделали тебе ничего плохого, ни после, когда так и не понял, что натворил. Вы возмущались поколением своих родителей, поколением убийц, а сами стали точно такими же. Уж тебе ли было не знать, что значит быть сыном убийцы, а сам стал отцом-убийцей, мой папенька-убийца! Судя по твоему выражению и словам, ты не сожалеешь ни о чем, что сделал. Ты жалеешь только о том, что дело не удалось, что тебя поймали и посадили в тюрьму. Тебе не жаль других людей, ты жалеешь только себя самого.

У оцепенелого Йорга был глуповатый вид. Словно он не понимал, что ему говорят, а понимал только, что это что-то ужасное. Перед этим рушились все его объяснения, все оправдания, это убивало его. С этим обвинителем он не мог спорить. Он не находил общей почвы, на которой они могли бы встретиться, на которой он мог бы его одолеть. Ему только оставалось надеяться, что ужасная гроза пройдет, как налетела. Но он боялся, что лелеет несбыточную надежду. Что гроза никуда не денется, пока не исчерпает свои силы, разрушив все, что только возможно. Поэтому надо было чем-то защитить себя, надо обороняться. Хоть как-то!

— Я не обязан это выслушивать! Я за все заплатил сполна!

— Твоя правда! Ты не обязан меня выслушивать. Ты никогда и не выслушивал от меня ничего. Ты можешь встать и удрать в свою комнату или в парк, и я не побегу тебя догонять. Только не рассказывай мне, что ты за все заплатил. Двадцать четыре года за четыре убийства? Неужели одна жизнь стоит ровно шести лет? Ты не заплатил за то, что сделал, ты сам себя простил. Вероятно, еще до того, как совершил убийство. Но прощать могут только другие. А они не прощают.

«Какой ужас! — подумал Хеннер. — Сын взялся судить родного отца! Правый сын и неправый отец. Сын, который находит прибежище в яростном обличительстве, и отец, отгородившийся упрямым молчанием. Сын, не желающий признавать, как ему горько, и отец, не желающий показать свою беспомощность. К чему же это приведет? Что делать им обоим? Что нам делать?»

Напротив него сидела Карин, и он видел по ее выражению, что она тоже считает ужасным то, что происходит у нее на глазах, и тоже не знает, как тут быть. Наконец она все же сделала попытку:

— Я могу себе представить…

— Нет, вы ничего такого не можете себе представить! Представить, каково это, когда у тебя убивают твою мать или отца или когда твой отец — убийца. Тем более этого не может представить себе мой отец. Он не хочет представлять. Вы думаете, он написал нам, когда мама покончила с собой? Или поздравил меня с окончанием школы? Или с поступлением в университет? Думаете, я получил хоть одно письмо от отца?

— Я очень вам сочувствую. Ваш отец просто не мог вам написать. Он в это время…

— Но я же писал ему. — Йорг пришел в страшное волнение. — Я посылал ему из тюрьмы письма и открытки, но мне их возвращали обратно, и тогда я перестал. Я писал ему.

— И о чем же ты писал, интересно знать?

— Да откуда же мне теперь помнить? Ведь с тех пор прошло двадцать лет. Мне кажется, я объяснял тебе, почему я не с тобой, а сижу в тюрьме. Я писал об угнетении, царящем в мире, и о борьбе, которую мы ведем, и о жертвах, которые приходится во имя нее приносить. Да я же… Ну что, по-твоему, я должен был тебе писать?

Фердинанд по-прежнему смотрел на Йорга с выражением крайнего презрения:

— Я не верю ни одному твоему слову. Все, что тебе неугодно, ты выбрасываешь из памяти и придумываешь то, что хотел бы в ней держать. Очевидно, в убийстве председателя ты сыграл такую омерзительную роль, что не смог вынести этих воспоминаний. И то, что родной сын тебя нисколько не интересовал, тоже было тебе неприятно, или в глазах твоих друзей это было такой подлостью, что тебе потребовалось преподнести им какую-нибудь ложь. Ты…

Фердинанд прервал свою речь; ему не хотелось произносить, кто такой его отец. Не захотел назвать его скотиной? Не захотел говорить о людях так, как говорил о них его отец?

Он продолжал:

— Мою мать ты тоже убил. Не своими руками. Но ты ее убил. Когда она влюбилась в тебя и вы сделали меня… Она вложила в это все сердце и всю свою жизнь, такая уж она была! Так говорят все, кто знал ее, и не пытайся убедить меня, будто бы ты этого не знал!

Он мучительно старался удержаться от слез. Перед этим отцом и его друзьями он не допустит такой слабости! Голос его не дрогнул:

— Но ты, наверное, скажешь мне то же самое: ты ничего не знал или знал, да не помнишь. Ты забыл, как оно было. Или ты скажешь мне, что с тобой она не могла быть счастлива? Что, бросив ее, не пожелав с ней остаться, ты предотвратил нечто еще худшее?

На этом его силы кончились, он встал и удалился в темноту ночного парка. Помедлив секунду, поднялась Карин.

— Не надо, — сказала Дорле.

Она тоже встала и вышла следом за ним.

«Если не знаменитого террориста, то хотя бы его сына», — подумал Хеннер и тотчас же устыдился. Может быть, он не до конца разглядел, что заложено в этой девочке. От сынка ему было не по себе. Чем дольше он слушал его, тем больше непримиримость сына напоминала ему былую непримиримость отца, и ему подумалось: вот так-то беда и передается из поколения в поколение.

14

Когда Дорле вышла в парк, путь ей еще освещал отблеск горевших в салоне свечей. Но, пройдя несколько шагов, она очутилась в полной темноте. Девушка медленно продолжала идти, определяя на ощупь, где начинается гуща ветвей и листвы, а где проходит дорожка, и прислушивалась, стараясь уловить шаги Фердинанда. Затем прямо перед носом у нее хрустнула ветка, и ее шарящие руки наткнулись на Фердинанда. Он недалеко ушел в потемках.

— Мы пойдем к скамейке у ручья, — прошептала она и взяла его за руку, — надо дойти до конца дорожки, а затем повернуть направо.

Он не сказал ничего, но руку не выдернул. Она повела его. Некоторое время они брели, но, благополучно пройдя несколько шагов, либо тот, либо другая спотыкались, и тогда либо она поддерживала его, либо он ее, наконец они остановились близко друг к другу, чтобы сориентироваться. Их глаза уже привыкли к темноте, и, когда с террасы до них перестали доноситься разговоры, их уши стали улавливать звуки леса: пение птички, крик совы, шум ветра в листве.

— Это соловей, — шепнула Дорле Фердинанду, когда птичка снова запела.

Потом они вышли к ручью и отыскали скамейку. Тут было светлее. Они увидели, где протекает ручей, где кончаются деревья и начинаются поля. В деревне за полями горел огонек. Они увидели друг друга.

— Меня зовут Дорле, — сказала она. — А как тебя?

— Фердинанд.

Они сели.

— Ты, наверное, хочешь побыть один?

— Я не знаю.

— Потому что ты со мной незнаком? Я дочка старинного друга твоего отца, они подружились, когда он еще не был террористом. Не думаю, что они были очень близкими друзьями, просто принадлежали к одной компании. Мой отец очень рано отошел от политики и стал заниматься делом. Он владелец зубоврачебных лабораторий, а я его единственная балованная дочка. Вчера вечером я хотела соблазнить твоего отца, но он не пожелал, а сегодня днем он плакал, и я его утешала. Вот такая я — вмешиваюсь в разные дела, которые меня не касаются, и делаю хорошо людям, когда они мне позволяют. Про твоего отца я сказала

Вы читаете Три дня
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату