считает, что он не должен быть с ними, хотя догадывается, что эти люди и представляют собой настоящую силу армии; это Толстой поймет в «Севастопольских рассказах», но в письмах он будет по-прежнему больше писать о князе М. Д. Горчакове, а не о Корнилове, Нахимове, которые реально противостояли Горчакову и только поэтому могли защищать город.
Случайная встреча с Барятинским задержала Толстого на Кавказе и обратила его поездку в долгую службу, проведенную в самой трудной обстановке и долго не оформленную в качестве действительной службы. Толстой был волонтером, то есть добровольцем. Мысль о Барятинском и ободряла и связывала его.
В дневнике от 3 июля 1851 года Толстой признается, как много для него значит Барятинский: «Был в набеге. Тоже действовал нехорошо: бессознательно и трусил Барятинского. Впрочем, я так слаб, так порочен, так мало сделал путного, что я должен поддаваться влиянию всякого Барятинского».
Барятинский, из-за которого он себя презирает, в то же время недостижим для Толстого того времени.
28 августа Толстому минуло двадцать три года, и он считает, что он неудачник, игрок, трус: «Имел женщин, оказался слаб во многих случаях – в простых отношениях с людьми, в опасности, в карточной игре, и все так же одержим ложным стыдом. – Много врал. Ездил бог знает зачем в Грозную; не подъехал к Барятинскому».
Толстой презирает Барятинского и продолжает сердиться на него и в Тифлисе, вспоминая о князе, все еще надеясь на благосклонность и уже видя разделяющее их расстояние.
Набег и справедливость
В середине 1851 года Лев Николаевич, не оформив поступления в армию, участвовал в набеге русского отряда на чеченские аулы, произведенном под начальством князя Барятинского. Сам по себе «Набег» производит впечатление записок военного корреспондента. Человек идет на войну, в бой, не имея определенного военного назначения и военной задачи.
Настоящий военный, старый капитан Хлопов, который, вероятно, изображает толстовского сослуживца, офицера из уральских казаков Хилковского, так относится к желанию волонтера – Толстого принять участие в боевых действиях.
Волонтер говорит: « – А мне можно будет с вами идти?» Капитан Хлопов отвечает: «– Можно-то можно, да мой совет – лучше не ходить. Из чего вам рисковать?»
Хлопов уговаривает молодого человека не ввязываться в сражение:
«– Хочется вам узнать, какие сражения бывают? Прочтите Михайловского-Данилевского „Описание войны“ – прекрасная книга: там все подробно описано – и где какой корпус стоял, и как сражение происходит.
– Напротив, это-то меня и не занимает.
– Ну, так что же? Вам просто хочется, видно, посмотреть, как людей убивают?.. Вот в 32-м году был тут тоже неслужащий какой-то, из испанцев, кажется. Два похода с нами ходил, в синем плаще в каком-то… Таки ухлопали молодца. Здесь, батюшка, никого не удивишь».
Штатский человек в синем плаще – это представитель военной романтики старого времени, иронически понятый. Ссылка на Михайловского-Данилевского – это автор официальной военной истории, с которой потом Толстой будет открыто и долго полемизировать, опровергая ее в «Войне и мире».
Точка зрения самого Льва Николаевича – аналитическая. Он хочет понять, что такое храбрость, для чего сражаются люди, почему они идут на смерть.
Работая над «Набегом», который назывался первоначально «Письмо с Кавказа», Толстой записал 31 мая 1852 года в дневнике:
«Не спал, а писал о храбрости. Мысли хороши, но от лени и дурной привычки слог не обработан».
Эта толстовская вещь начинается с анализа понятия «храбрость»: привлечено высказывание Платона, который определял храбрость как «знание того, чего нужно и чего не нужно бояться». И это противопоставлено определению Хлопова: «Храбрый тот, который ведет себя как следует».
Толстой считает, что определение капитана вернее, потому что в нем есть норма поведения, а не норма знания.
Следует бояться в разное время разного, то есть надо идти на разную степень риска. Аналитическое начало обычно для Толстого того времени, например, один из вариантов «Рубки леса» начинается с анализа способа ведения войны на Кавказе: «На Кавказе существует три рода войны: набеги, осада крепостей или правильнее – укрепленных аулов и постройка крепостей в неприятельских владениях».
Разобрав два первых способа ведения войны, Толстой заканчивает описание, разделяя третий – постройку крепостей – на рекогносцировку и на рубку леса, которая очень трудна, но «составляет продолжительнейшее, труднейшее и полезнейшее занятие здешних войск».
Толстой дает не снимок событий, а их анализ. Его очерки примыкают к физиологическим очеркам того времени, то есть к описательным кускам повестей и статей Марлинского, Даля, Тургенева, очеркам Некрасова, но идут дальше, подготовляя широкий анализ реалистического романа.
Война, взятая как эпизод – набег, раскрывает разные типы храбрости. Храбрость Хлопова, храбрость молодого прапорщика Аланина, который гибнет сам в ненужной атаке и губит нескольких солдат, хвастливая храбрость офицера Розенкранца, гордая, но показная храбрость генерала Барятинского, который во время разрыва ядра смотрит в противоположную сторону и со спокойнейшей улыбкой говорит что-то по- французски. Все это примеры анализа человеческого поведения на войне.
Для себя, как для ведущего, Толстой выбирает позицию нейтральную, похожую на ту, в которую он поставит Пьера Безухова, штатского человека, в штатском костюме, находящегося в центре огромного сражения и видящего все, потому что он свободен от безумия официального – ненародного восприятия войны, от того, что называют «здравым смыслом», а на самом деле надо называть собранием предрассудков времени – шлаком старых, еще не снятых, по инерции существующих отношений.
Распоряжения генерала уверенны и небрежны, они вызывают движение войск. Толстой говорит: «Зрелище было истинно величественное. Одно только для меня, как человека, не принимавшего участия в деле и непривычного, портило вообще впечатление, было то, что мне казалось лишним, – и это движение, и одушевление, и крики. Невольно приходило сравнение человека, который с плеча топором рубил бы воздух».
Казалось бы, что в данном частном случае это впечатление объясняется тем, что чеченцы при набегах обычно не сопротивлялись, а потом жестоко преследовали отступающие русские войска. Но этот способ описания потом применяется Толстым всегда и носит характер не сатирический, а морально- разоблачительный.
Толстой учит видеть неправильное в обычном. Анализ показывает не только жестокость войны, но и бессмысленную жестокость разрушения ею труда.
Он дает кратчайшее описание аула: «Длинные, чистые сакли с плоскими земляными крышами и красивыми трубами были расположены по неровным каменистым буграм, между которыми текла небольшая река».
Аул пуст, но он чист, красив, я бы сказал, он целесообразен и благообразен. Дано в нескольких строчках окружение человеческого жилья: «Виднелись освещенные ярким солнечным светом зеленые сады с огромными грушевыми и лычовыми деревьями; с другой – торчали какие-то странные тени, перпендикулярно стоящие высокие камни кладбища и длинные деревянные шесты с приделанными к концам шарами и разноцветными флагами (это были могилы джигитов)».
Аул спокоен, своеобразен, красив. По приказу, данному с небрежной генеральской улыбкой, начинается разгром.
Война изображена как бессмысленность. Храбрость поручика Розенкранца и мальчика Аланина основана на разных, но одинаково ложных условностях.
Толстой тщательно удалял из очерка все то, что он называл «сатирой», то, что не могло пройти прежде всего через цензуру; кроме того, он не хотел раздражать своего высокого начальника, князя Барятинского. Впрочем, его окружение в очерке унижено.
Мельком сказано о том, что в небольшом отряде штаб генерала состоит из тридцати человек: «Все они, судя по названию должностей, которые они занимали, и которые, очень может быть, что я переврал – я не военный, – были люди очень нужные. – Никто не сомневался в этом, один спорщик капитан уверял, что все