Ф. М. Достоевский, пытаясь убедить судей в безвредности утопий и отодвинутости их в будущее.
Но об этом же говорил и Маркс: «Первые социалисты (Фурье, Оуэн, Сен-Симон и др.) должны были неизбежно… ограничиваться мечтами об
Толстой остался алхимиком, потому что его интересовал философский камень – добродетель, которая должна была превратить все в золото счастья, не трогая основ общества.
Он дружит с В. А. Милютиным и пишет брату в 1849 году из Петербурга, что он в этом городе «намерен остаться навеки»; перечисляет новых своих знакомых, говорит, что они по достоинству выше московских; думает о службе и умоляет, конечно, продать Савин лес и взять еще где-нибудь деньги вперед и продать хлеб.
Он гуляет в Петербурге, кутит с Костенькой – К. А. Иславиным – незаконным сыном Исленьева.
Костенька был блестяще одаренным музыкантом, но дилетантом. Многое в своей молодости Толстой делал из подражания Косте. Он записал 29 ноября 1851 года в Тифлисе: «Любовь моя к Иславину испортила для меня целых 8 месяцев жизни в Петербурге. Хотя и бессознательно, я ни о чем другом не заботился, как о том, чтобы понравиться ему».
Сам Костя, бездомный человек, не могущий занять в обществе своего положения, человек, почти завистливо называющий Сергея Николаевича Толстого «грозным владельцем трехсот тринадцати пироговских невольников», оказывается Мефистофелем Льва Николаевича. И у Льва Николаевича и у Сергея Николаевича есть крепостные. У Иславина нет ничего, кроме денег, которые дает ему отец трудными, обходными путями.
Это человек толстовского круга, но уже совсем без корней. Он был дядей Софьи Андреевны – будущей жены Льва Николаевича. Впоследствии в Ясной Поляне звали его «дядя Костя».
Лев Николаевич в Петербурге обставляет комнаты мебелью, что с ним бывает редко, играет, занимает деньги, запутывается и в то же время растет и пишет.
Толстой в Петербурге сдавал кандидатские экзамены, причем сдавал удачно. Как ни огромны толстовские способности, как ни была велика его память, но он должен был и заниматься. Он сдал два экзамена по уголовному праву и вдруг уехал в Ясную Поляну с немцем Рудольфом.
В мае он берет обратно документы, ищет деньги, хочет уехать юнкером на венгерскую кампанию и вместо этого забивается в Ясную Поляну.
Лев Николаевич попытался ворваться в жизнь в новом вооружении, преодолеть то, что Оленин называет «не гармоническим прошлым». Он вернулся в Ясную Поляну, и вот тут и началась цыганщина, и музыка Рудольфа, и в то же время, как всегда у Толстого, изучение новой музыки.
Пока что он недовольно и ребячливо следит за собой, делает сам себе выговоры, ведет штрафную книгу о самом себе.
Надо сказать о Льве Николаевиче, что он пишет о себе тогда, когда недоволен. Его дневники – записи неудач, ошибок, неловких положений. О работе пишет часто, но коротко. Поэтому появление удач всегда поразительно.
Не только соседи-помещики, но и братья считают Льва Николаевича самым пустячным малым.
Немец Рудольф живет в оранжерее, которую дедушка еще, князь Волконский, построил. Там персиковые деревья, персики поспевают, и продать можно в Тулу и в Москву, а их едят цыгане.
Собрал молодой граф старых дворовых, отыскали по их квартирам скрипки, флейты, играют непонятное – хуже цыганского пения – без слов.
У Толстого в доме шумно: брат Сергей приезжает с цыганами, поют, кутят. Сергей выкупает за большие деньги из хора цыганку Машу Шишкину, долго будет с ней жить, а потом женится на ней. Чуть и брата Льва не женил на цыганке, а пока только научил говорить по-цыгански.
В ту пору многие увлекались цыганским пением. Цыганские романсы с гитарой в руках пел Аполлон Григорьев и сам создавал романсы с полупонятными цыганскими словами. Вместе с ним слушал эти песни и подпевал саперный офицер, будущий великий физиолог Сеченов, учитель Павлова, создатель теории рефлексов.
В Ясной Поляне цыган любили. Большой двухсветный зал яснополянского дома наполнялся курчавыми людьми с черными блестящими глазами, с лицами темными, как будто кирпичного цвета. Старухи размахивали руками и кричали пронзительными голосами, ходили мужчины, одетые в голубые, плотно стягивающие их стройные талии казакины, широкие шаровары и сапоги, женщины в лисьих, крытых атласом салопах, с яркими шелковыми платками на головах; они снимали салопы, осторожно клали их на стулья и оказывались в красивых и дорогих, ярких и немодных платьях.
Говорили, шумели. Командовал Сергей Николаевич. Потом цыган с длинными волосами садился, брал аккорд, подкинув ногой гитару, и плавно запевал:
Хор подтягивал плавно и дружно.
Пели сперва плавно, потом все живей и живей, с необыкновенной энергией и неподражаемым искусством. Хор неожиданно замолкал. Снова первоначальный аккорд, и тот же мотив повторялся нежным, сладким, звучным голоском; с необыкновенно оригинальными украшениями и интонациями голос становится все сильнее и энергичнее, и вот мотив передается в незаметно вступающий хор.
Толстой любил цыганское пение и много раз по-разному описывал его. Он жил в промежутках между вдохновеньем в голосе ветра цыганской песни. Для него это была и степь, и отказ от всего привычного, от всего найденного, переход через потери к широкому, свободному; он по десять раз записывал одну и ту же песню, и один и вместе с Рудольфом, и удивлялся искусству и разнообразию цыганских напевов.
Он любил, когда цыгане пели старинные, хорошие русские песни. В этом у Толстого был одинаковый вкус со своими братьями и с приятелями, но он сразу же попытался понять, что такое музыка, расчленив, какова она в сознании музыканта и в сознании слушателя.
Начинается анализ, что такое музыка «на бумаге, на инструменте, и для нашего уха». Со своей всегдашней обстоятельностью, исследуя «отношение звуков в отношении силы», Толстой создает тут же схему изучения музыки; схема выполнена графически, она напоминает графическое изображение большого, разветвленного промышленного предприятия с рядом подсобных заводов.
Странно думать, что рядом с этой работой теоретика и схематизатора шло веселье и цыгане пели в двухсветном, плохо меблированном зале большого дома Ясной Поляны.
Цыганское пение затягивалось до утра, пока не светлели окна, ничем не завешенные.
Цыганка – о ней вспоминал Толстой в станице Старогладковской – говорила ему неверные, влюбленные слова.
Толстой вспоминает о них, переживая тоску перед вдохновеньем.
Его первый литературный замысел – «Повесть из цыганского быта». О цыганском пении он напишет вдохновенные слова пятьдесят лет спустя, в пьесе «Живой труп».
Когда жизнь не сразу тебя подымает, рождается тоска о несвершенном.
Сверстники Толстого лечили тоску цыганским пением и картами. Их веселье было невесело. Толстой мучался, смотря на веселье умного, любимого брата Николеньки.
Карты приходили, уходили, приходили в разных комбинациях, они как будто заменяли судьбу и даже давали судьбу: надежду на выигрыш. Карты становились между человеком и беспощадным временем и защищали от времени.
Толстой в Ясной Поляне, и на Кавказе, и в Севастополе, и в Петербурге, и за границей много играл.
Что ж, тетка его, Ергольская, раскладывала пасьянс – это тоже было утешением для человека незавершенной и неудавшейся судьбы.
Толстому забываться было трудно, потому что жил он и был несчастлив в деревне, которую очень хорошо знал.
Умолкают цыганские песни. На старых бостонных столах с инкрустациями, с углублениями для фишек лежат карты. Свечи погашены.