пушечку, на руках затащить ее на самый верх башни так, чтоб козаки не заметили, да пальнуть по охальнику.
Лишь показалось жерло пушечное из верхней бойницы, как закричали козаки:
– Тикай Жила, тикай швидче, пушка, ось пушка на башни!
И погнал жеребца своего Жила, помчался сломя голову, к возам запорожским, да не успел – настиг его залп картечи, рассек шею, вырвал язык и бросил вместе с нижней челюстью под ноги козакам.
Разозлился кошевой, выдернул клок волос из седого чуба и поклялся клятвой страшною, что ни один лях не уцелеет в этом городе: ни старик старый, ни младенец грудной, ни девушка юная – все заплатят жизнью за окровавленный язык Жилы.
И покатили козаки телеги свои, укрываясь за крепкими бортами из дубовых досок, и подобравшись к стенам на ружейный выстрел, принялись палить из пищалей, целясь в пушкарей и все живое. То тут, то там, раздавался вскрик и падали то шляхтич, в разукрашенных доспехах, то рядовой ратник, пораженные запорожской пулей. И продолжали палить козаки, ни на минуту не останавливаясь, все ближе подвигая телеги к стенам.
Махнул рукой воевода и жарко гаркнули пушки, раз, за ним другой, третий, но козаки под защитой бортов не смолчали, а продолжали свое ратное дело с таким пылом и умением, что скоро все поле заволокло пороховым дымом, будто туманом.
Так сражались стороны до полудня, пока не устали и отодвинулись назад возы запорожские, хоронить мертвых, пищали чистить да кашей силы крепить. И поляки сошли со стен, оставив дозоры, и принялись подсчитывать убытки: кто убит, кто ранен, кто от страху сбежал.
Воевода пригласил на совет старейшин милитантов, выслушал их план, долго расспрашивал, недоверчиво качая головой, но все ж согласился.
– Быть по вашему, – сказал он, бросая перчатку на пол, – хоть странным кажется мне такое дело и диким, да не грех попробовать. Хуже не будет.
Спустя час протяжно заревели трубы, приоткрылись крепостные ворота и вышли из них два почтенных горожанина с белым флагом. Неспешно, ступая важно и чинно, приблизились они к запорожским укреплениям и попросили провести их к кошевому.
– Вэльмэшановный панэ, – начал старший из них, кривя голову в поклоне,– воевода шлет тебе письмо и просит дать ответ, по возможности немедля.
– Немедля нехай черти язык ему проткнут раскаленным вертелом, – ответствовал кошевой, принимая письмо. – Позовите писаря, пусть поглядит, что кляти ляхы знову прыдумалы. Отож я глазами ослаб, не бачу закорючки ци хрэновы.
На зрение кошевой грешил напрасно, видел он по-прежнему хорошо, но разбираться в закорючках его с детства не обучили, а потом стало как-то недосуг.
Прибежал писаренко, канцелярская душа, в свитке, закапанной чернилами, и споро огласил просьбу воеводы до пана кошевого отойти со своим войском от города и позволить духовенству, шляхте, мещанству и всем прочим жителям спокойно продолжить свое христианское существование
– Ишь, собака, – покрутил ус кошевой, – существование, говорит, христианское. Вспомнил, як припекло.
Через полчаса парламентеры были доставлены к воротам и спущены с коней. Стоять на ногах они не могли: едва коснувшись земли, рухнули навзничь. Козаки хлестнули скакунов и в минуту умчались за пределы досягаемости пищалей. Стража открыла ворота и подбежала к парламентерам. Зрелище, открывшееся их глазам, потрясало: кожа, спущенная от коленей до щиколоток, была намотана на ступни, а голое мясо густо покрывала крупная соль.
Вечером, и без того беспечные запорожцы, вовсе потеряли бдительность. Если противник просит мира – значит, боится, а, следовательно, не станет атаковать. Долго разносились среди костров хвастливые голоса козаков. Нескончаемо похвалялись они друг перед другом, «розповидая» о походах в Натолию, о жарких схватках с крымскими Гиреями, о разграбленных и пущенных по ветру городах ляхов. Но вот угомонились самые беспокойные, угасли костры, и глубокий сон навалился на лагерь. Храп раздавался такой, что шевелились листки на кустах, трепетала вольная трава, перепугано носились над станом летучие мыши. И только месяц, как всегда спокойный и ласковый месяц, взирал с черной высоты небес, да прохладный ветерок шевелил чубы на буйных козацких головах.
– Диты, диты, – казалось, говорил месяц. – Що ж вы такэ з собою робытэ, диты?
Никто и не заметил, не услышал, и не почувствовал, как тихонько приоткрылись створки крепостных ворот – и почти вся община милитантов, бесшумно перебравшись через поле, просочилась меж возами. Эх, вы седые полковники, молодые витязи, храбрые воины! Как обманул вас польский воевода, где были ваши глаза, ваш опыт, смекалка и сноровка! Словно пьяных свиней взяли вас врасплох, беззащитных и беспомощных…
Поднявшееся поутру солнце озарило странную картину: весь запорожский лагерь спал, раскинувшись и разметавшись, словно в самые сладкие минуты вечернего засыпания. Козаки все до одного богатырски храпели, не обращая ни малейшего внимания на мух, припекающее солнце и польское войско, окружившее возы. Между спящими прохаживались милитанты, и, стоило запорожцу приподнять голову или начать тереть глаза, как тотчас же оказывался рядом один из членов общины и погружал беспокойного козака в глубокий сон.
Около десяти часов началась расправа. Запорожцев будили по одному, и подводили к высокому обрыву над рекой. Ничего не понимающему спросонок козаку задавали два вопроса:
– Православную веру исповедуешь?
– А як же, – отвечал козак.
– А ну, перекрестись.
И крестился запорожец по-православному, не по-католически. Тут же хватали его дюжие гайдуки, высоко подбрасывали вверх и швыряли с обрыва прямо в волны реки. Жалобный крик поднимался над волнами, но суровые гайдуки только смеялись, видя, как козацкие ноги, в перепачканных, воняющих мочой шароварах, болтались в воздухе. А ксендзы польские, стоявшие подле гайдуков, не замолкая, служили погребальную молитву, потому как, хоть запорожцы бандиты и разбойники, а все ж души крещеные и полагается им поминание согласно христианской вере.
Удачливые козаки, ударившись о воду, камнем шли ко дну, менее счастливые выплывали, поднимая над водой головы с обвисшими усами. По реке шныряли лодки с гайдуками, завидя похожую на сома, запорожскую голову, стремительно неслись к ней и разбивали веслами. Потемнела от крови прозрачная вода, далеко по течению разнесло вздувшиеся трупы, до самой Сечи доплыли они, страшным свидетельством позора.
Когда доставали их из реки запорожцы, то пытались опознать: чи то Пэрэпэлыця, чи Сагайдак, чи Шыло, да распознать не удавалось; разъели раки щеки козацкие, высосали глаза налимы. Так и похоронили, безымянными, на берегу Хортицы.
Большая досталась полякам добыча: сотни волов, лошадей, телег, великое множества военного припасу. О победе отписал воевода города Н. королю польскому и милитантов не забыл упомянуть, но и без его упоминания разнеслась весть о силе необычайной по всей Речи Посполитой.
Но, как написано в наших книгах: начинающий войну всегда проигрывает. Не прошло и нескольких месяцев как под стенами города оказалось новое войско запорожцев, во много раз больше первого. Весть о невиданной расправе всколыхнула всю степь, тысячи, уже успокоившихся было козаков, всполошились, точно жеребцы, при виде молодой кобылки, срочно сменив вола и плуг на коня и ружье, отправились в полки. Пришли арендаторы с правого берега Днепра, явились битые батогами холопы с левого; одним словом, собрались в буйном неустройстве своем представители той огромной массы, которой в будущем предстояло сложиться в народ и государство.
Воевода срочно отправил гонцов к королю с просьбой о помощи, но тому в тот момент было не до города Н., очередная свара сановных шляхтичей в сейме занимала его куда больше судьбы нескольких десятков тысяч подданных.
– Разбирайтесь сами, – гласил высочайший ответ из Варшавы. – Войска для подмоги у меня нет.
От бесчисленных костров запорожцев, ночью стало видно, как днем. Атаковать казаки не собирались, плотно обложив крепость, они ждали, пока голод сделает свое дело. Спустя неделю воевода отправил в