замёрзнет он тут. На миг он приподнял голову, уставился на меня.
— Дяденька, где вы живёте? — крикнул я.
— У Хрящика… — пробормотал он. — Сволота ты, Хрящик, твой отец приказчик! Вина для гостя пожалел!
И тут у меня мелькнула одна умная догадка.
Поскольку по молодой своей дурости я считал своё имя неудачным, я очень внимательно приглядывался и прислушивался к чужим именам и фамилиям. Так вот, ещё в самом начале своей дружбы с Гошей Зарудиным я, поднимаясь однажды по лестнице в его квартиру (а жил он на четвёртом этаже), машинально прочёл на двери в третьем этаже список жильцов и кому сколько звонить. И мне запомнилась такая фамилия: Хрящиков. И вот теперь, услыхав слова замерзающего Фаламона насчёт Хрящика, я опрометью побежал в Гошин дом и позвонил в ту самую квартиру на третьем этаже. Мне открыл дверь долговязый пожилой человек мрачного вида.
— Дяденька, тот дяденька, которого Фаламоном звать, в Резной улице лежит! Он в два счёта замёрзнет! — выпалил я.
— Не Фаламон, а Филимон, — сердито поправил меня мужчина, а потом сразу же побежал в одну из комнат и вернулся оттуда уже в пальто. С ним вместе вышла женщина немолодых лет. Мы втроём отправились в Резную. Женщина на ходу всхлипывала. В дальнейшем выяснилось, что она приходится Филимону женой, а Хрящикову двоюродной сестрой. Она с мужем приехала погостить в Питер, Филимон и Хрящиков по случаю встречи выпили, Филимону захотелось ещё, а у Хрящикова заначки не было. Филимон пошёл купить бутылочку, но задержался в разливном магазине и там настаканился. Тот переменчивый тип, который провожал его, а потом бросил, был просто случайный человек, они познакомились ненадолго за пьяной беседой в том же магазине.
В Резной мы нашли Филимона на том же самом месте и в том же лежачем положении. Хрящиков с Ларой (так женщину эту звали) отбуксировали его на квартиру; своим ходом он, понятно, идти не мог.
Я замыкал шествие.
Когда мы поравнялись с их площадкой, женщина пригласила меня зайти обогреться. Но я сказал, что обогреюсь этажом выше, у Зарудиных. Дело этим не кончилось. Дело только разгоралось. На следующий день вечером к нам домой закатилась эта самая тётя Лара (так она велела себя называть). Адрес мой и имя она выведала у Зарудиных — и вот явилась с огромным тортом и объявила моей матери, что я — спаситель Филимона Фёдоровича, её, тёти Лариного, законного супруга. Не будь, мол, меня, он бы или замёрз насмерть, или бы его хулиганы обчистили и прикокнули. Тем более у него в кармане полторы сотни новыми было. И вот в результате моей помощи и человек цел, и деньги живы!
Мать была удивлена и обрадована. Я ей вчера об этом событии ничего не сказал. Как-то неловко было бы рассказывать, рассусоливать. Ведь ни храбрости, ни сообразительности особой я не проявил, ничего этого и не требовалось. Помог человеку — и всё.
Шикарный торт, который принесла тётя Лара, не соответствовал внешнему виду дарительницы: одета она была небогато и немодно. На поношенной кофточке у неё выделялась медная брошка, большая такая, в форме лиры. Я мысленно переименовал эту тётю Лару в тётю Лиру. Позже и в глаза стал так её звать, она не обижалась.
А торт мать мою очень растрогал: сразу понятно было, что не от избытка он куплен. Мать расчувствовалась, стала говорить тёте Лире всякие добрые слова. Та в ответ начала прямо-таки требовать, чтобы летом я ехал не в пионерский лагерь, а к ней — на все каникулы. Они ведь с мужем не в городе живут, у них свой домишко в Филаретове.
— Где? — переспросила мать напряжённым голосом.
— В Филаретове, — повторила тётя Лира. — Да что с вами, голубушка?!
Тогда мать сказала ей, что именно около этого Филаретова погиб мой отец. Но добавила, что, если я захочу провести там лето, она меня отпустит, она не боится. Ведь туда, куда ударил один снаряд, второй никогда не ударит. Мать пережила Великую Отечественную, мыслила военными категориями. Она верила, что людские судьбы тоже подчиняются законам баллистики.
Мне ехать в это Филаретово вовсе не хотелось, я считал, что в пионерлагере веселей. Но потом вышло так, что к тёте Лире и дяде Филе я всё же отправился, и не одно лето бывал у них. Ничего плохого там со мной не случилось. Правда, кое-что там со мной произошло, но это «кое-что» выходит за грани плохого и хорошего.
VIII
Обычно мои архитектурные сновидения ничего не подытоживают и ничего не предвещают. Поэтому я их быстро забываю. Но кое-какие помню.
В ночь после посещения нас тётей Лирой спалось мне неважно: я объелся тортом. Под утро стало легче, я уснул. Мне приснился какой-то покинутый город. На улицах мелкой волнистой россыпью лежал песок. Людей нигде не было. Не было и никаких следов военных или сейсмических разрушений. Я заходил в пустые дома, поднялся на кирпичную башню, — и тут задребезжал будильник.
По пути в школу я вспоминал сон. Чего-то не хватало в том городе, но чего именно — припомнить я не мог. Помнил прочные, массивные стены с обвалившейся кое-где штукатуркой, помнил балконы, где на нанесённой ветром земле выросли кустики, помнил оконные и дверные проёмы… И всё же чего-то там не было, или что-то было не так, как должно быть.
Когда человек о чём-то усиленно размышляет, он невольно замедляет шаг. Поэтому я явился в школу с опозданием.
Опоздал я минут на пять. В то утро наш 8-а сдвоили с 8-б — у них учитель заболел. Когда я вошёл в химлабораторию, Валентина Борисовна, наша химичка, стоя у доски, сделала мне выговор, но присутствовать разрешила.
В лаборатории стояли длинные чёрные столы и скамейки. Из-за того, что классы объединили, все сидели тесно. Только на одной скамье оставалось немного места. Я попросил девочку, сидевшую с края, подвинуться. Выполняя мою просьбу, она задела локтем колбочку. Все пялились на доску, где учительница выводила формулу, и никто не видел, кто именно уронил колбочку со стола. Но когда послышался звон разбитого стекла, все уставились в нашу сторону. Валентина Борисовна решила, что виноват я, и сделала мне второй выговор. Я не стал оправдываться, голыми руками собрал осколки и отнёс их в угол, где стоял железный ящик. Когда я вернулся на место, девочка шепнула мне: «Ты молодец, Павлик!» Эту беленькую симпатичную девочку я не раз видел в школьных коридорах и даже знал, что зовут её Эла. Но я почему-то очень удивился, что и она знает моё имя, и спросил её, откуда ей известно, как меня звать. Она ответила, что её подруга, которая «всё на свете знает», недавно в переменку указала ей на меня и сказала, что это мои стихи в стенгазете.
Действительно, в январском номере школьной стенгазеты было помещено моё стихотворение «Новогодний клич», ознаменовавший собой моё первое проникновение в печать. Я спросил Элу, очень ли понравился ей мой «Клич». Она ответила неопределённо, из чего я понял, что в поэзии она разбирается слабо. Но я всё готов был простить ей за то, что она назвала меня Павликом. В её устах это имя прозвучало как музыка, и в первый раз в жизни оно показалось мне не таким уж плохим.
Через несколько минут Эла снова обратилась ко мне по имени.
— Ой, Павлик, у тебя вся рука в крови, — тревожно прошептала она.
В самом деле, из двух пальцев моей правой руки обильно струилась кровь — это я порезался осколками. И вот я поднял окровавленную ладонь и обратился к преподавательнице:
— Валентина Борисовна, разрешите сходить на перевязку. Я вам клянусь, что скоро вернусь!
Химичка сделала мне третий по счёту выговор (якобы за паясничанье), но в медпункт отпустила.
В тот же день я проводил Элу до её дома; она жила на Петрозаводской. Наша дружба, скреплённая кровью, ширилась и разрасталась. На ходу я устно ознакомил Элу со своими лучшими стихами. Она слушала внимательно, но без должного волнения и вскоре стыдливо созналась, что стихи — не только классиков, но даже мои — её не очень занимают. Она интересуется зодчеством и каждое воскресенье бродит по городу, рассматривая дворцы, церкви и просто старинные жилые дома; иногда она и зарисовывает увиденное. В будущем она надеется стать архитектором.
— А снятся тебе архитектурные сны? — спросил я.