поняла по-русски. Солдат заковылял вниз, к лазарету, а мать снова поспешила вперед по горной тропке.
Вскоре ей встретились еще двое русских: поддерживая друг друга, они осторожно спускались по крутому склону. Мертвенная бледность покрывала лица раненых. Каждый шаг причинял острую боль, и они глухо стонали. «Сынки, возьмите, силы-то и прибавится», — она протянула каждому по доброму ломтю хлеба и откупорила кувшин. Солдаты ничего не ответили, только на их исстрадавшихся лицах мгновенной благодарностью оживились глаза.
«А мой-то как там?» — с тревогой подумала мать и пошла еще быстрее, веря, что если она окажется возле сына, то ничего плохого с ним не сможет случиться.
Чем ближе к вершине, тем чаще попадались на пути окровавленные солдаты, и любящее материнское сердце не позволяло пройти мимо. Она снова и снова развязывала свой мешок…
А еще позже она приметила болгарина-ополченца, он был цел и невредим, спешил куда-то. Стойна крикнула ему вослед: «Земляк, не знаешь ли Ивана из Водици?..» — «Жив, мать, жив», — на ходу ответил ополченец. И мать с новыми силами устремилась вперед, повторяя про себя: «Только бы меня дождался, а там уж ничего плохого с ним не случится…»
Она дошла до позиций, увидела сына, прижала его голову к своему заплаканному лицу. Потом скинула с плеч мешок и достала оттуда лишь ломоть хлеба. «Всего и осталось, — растерянно сказала она, — все солдатикам раздала по дороге… Ой, да как же я сыну-то своему не оставила ничего!..» — «Все они твои сыновья, мама», — спокойно сказал Иван. И тут только мать заметила, как он вырос, какая жесткая щетина пробивается у него на щеках и какая серьезность появилась во всем его облике, еще недавно сов сем мальчишеском.
Генерал Радецкий сообщал в главную квартиру зимой 1877 года: «На Шипке все спокойно». И верно: турки прекратили атаки. Но жестокие, до двадцати пяти градусов, морозы выводили солдат из строя. Десятки обмороженных каждый день поступали в габровские военные госпитали.
Пострадал от стужи и молодой доктор Янчич. Нога его была поражена гангреной, и никто не питал надежд на выздоровление. Ухаживала за ним юная сестра милосердия болгарка Тота Венкова. Ухаживала самоотверженно, романтически, с каждым днем все более влюбляясь в героя Шипки. Ока приносила ему домашнюю сдобу, писала письма его родным в далекий Киев и читала вслух «Летучий военный листок». Однажды, когда Янчичу стало совсем плохо, он попросил девушку: «Приведи к окну моего коня… Проститься». — «Какого коня?» — удивилась Тота.
А конь в конюшне не находил себе места. Денщик доктора Янчича сыпал в ясли отборное зерно, ходил за родниковой водой. Конь вяло хрупал зерном, то и дело недоуменно вскидывал точеную шею, словно спрашивал: «Где же хозяин?» Конь был белой масти, дончак, и кличка у него была необычная — Сережа.
…Резвым жеребенком в весеннем украинском селе подбегал он, задорно брыкаясь, к молодому человеку в белой рубашке и щегольской студенческой фуражке. Тот радостно улыбался жеребенку и протягивал на ладони колотые кусочки сахара. И жеребенок со степенностью взрослого коня осторожно прикасался к ладони теплыми шершавыми губами. Они подружились, юноша и жеребенок. И юноша назвал жеребенка, как товарища, — Сережа. «Где ты пропадал?» — спрашивала мать, глядя на вытянувшееся, обгоревшее на солнце лицо сына. «Да мы с Сережей раков ловили…» А из-за плеча сына выглядывала преданная, шумно дышащая в самое ухо жеребячья морда.
…Они и на войну отправились вместе. Не раз на задунайской земле спали, прижавшись друг к другу, вздрагивая каждый от своих снов.
В ту роковую ночь, когда Янчич отморозил ногу, не случилось рядом Сережи: отвели лошадей в предгорные конюшни. Санитары отрыли доктора, полузанесенного свирепой метелью, положили на носилки, а он спрашивал в полузабытьи: «Где Сережа?» Санитар наклонился: «Не могу знать, ваше благородие…»
…Денщик подвел Сережу к больничному окну. Янчич, приподнявшись на локтях, смотрел сквозь стекло в печальные и, казалось, все понимающие глаза коня. «Веселее, Сережа», — прошептал Янчич. Конь, сдерживаемый за узду денщиком, тянулся мордой к окну — не ржал, не махал хвостом, не рыл землю копытом… Лишь когда его стали уводить, он, изогнув круп, метнул на хозяина горячечный взгляд и пронзительно заржал…
..За гробом вела белого коня под уздцы Тота Венкова. Она не плакала, шла отрешенно.
Были сказаны скорбные слова, прозвучал салют над свежей могилой. Офицеры, товарищи Янчича, увели девушку. Конь стоял неподвижно. Коня позвали. Коня потянули за узду. Конь не трогался с места. «Оставьте его, — сказал старший из офицеров, — верный конь скорбит, как верный товарищ… Сам позже придет…»
Конь остался одни. Понуро склонил голову. Ледяной ветер дул ему в бок, изморозью засеребрилась шерсть. Хозяин был близко — конь это знал. Он согнул колени и приник к земле, схваченной морозом. Поземка крутила по широкому полю, снег колко бил в брюхо коня, холодил его.
Конь лег и закрыл глаза, потому что колючий снег царапал их, выбивая слезы…
Утром сюда пришла Тота и с ужасом увидела два холма, занесенных снегом. Один холм был большой и неровный по очертаниям — снежный гроб коня Сережи. Кладбища в то время там не существовало — лишь место определили для будущих захоронений. И поскольку земля не была еще освящена церковным обрядом, разрешили коня, боевого друга доктора Янчича, зарыть с ним рядом.
А какая судьба выпала Тоте Венковой? Она после войны уехала в Россию, окончила медицинский факультет и, возвратясь в Болгарию, стала первой женщиной-врачом на родине. Умерла она в 1921 году и то, что ей удалось скопить за долгую трудовую жизнь, завещала небольшой сельской больнице.
Замуж она так и не вышла.
IV
Покидая старое габровское кладбище, долго стоял я перед памятником Николе Войновскому, соратнику Христо Ботева в его легендарной борьбе. Я думал о Ботеве.
На вершине Козлодуя в минуты боевого затишья он был сражен наповал шальной пулей. Неизвестно, где зарыт его прах. Но отблеск его могучего духа лежит на всех последующих поколениях болгар. Болгарская поэзия немыслима без тех шедевров, которые он создал. Христо Ботев был еще и глубоким мыслителем, историком, политическим провидцем. Какая страсть, неистовство, какая мысль бушуют в его публицистике! За два года до Освободительной войны он писал: «Россия никогда не откажется от нас и никогда не позволит другим народностям унизить славянское имя». Он понимал, что болгарский народ всегда будет развиваться в тесной общности со всем славянским миром. «Славянские племена, т. е. славянство, будет жить вечно, — писал он. И добавлял — Все славянские народы должны найти взаимопонимание между собой». В политическом споре со своими лукавыми оппонентами, стремящимися уверить, будто Россия и русский народ не поддержат борьбу болгар за освобождение, он обрушил на своих противников гневную тираду: «Скажите, пожалуйста, кто тот русский, который поднимет свою десницу против православного славянина, страдающего под турецким игом в протяжении пяти столетий? Скажите нам, кто тот русский, который пожертвовал бы славянскими интересами для пользы габсбургской династии, принесшей до сего времени столько зла России? Наконец, скажите нам, кто тот русский, который бы отказался от своих собственных собратьев?..» Прекрасной верой в русский народ дышат эти строки. Когда я думаю об Освободительной войне, я мысленно представляю себе Христо Ботева среди защитников Шипки, среди штурмующих редуты Плевны, среди вступающих в будущую столицу Болгарии — Софию…
Двадцать восемь лет, всего двадцать восемь лет ему было, когда он погиб. В ранней юности одно из первых моих стихотворений было о Христо Ботеве: