— Властьми лошадь мне дадена. Не пыль пылить — службу нести. А ежели что не по твоей форме — возражай мне.
— Так оно, — покорно ответствовал Кузьма.
Как-то верхом догнал Фома Мотьку, «магазинщицу», разбитную и красивую молодку. Она весело толкала кулачком лошадь в морду, кричала Фоме с вызовом: «Отедь, стража огородная!» — а сама не уходила. А вскоре после полицайской пирушки пришел Фома к ней ночевать и остался до утра. Утром, сидя за кухонным столом в исподнем, сказал, оторвавшись от ковша с рассолом:
— Ты вот что, Мотя, узлы вяжи, заживем-ка на пару.
Окрестные места были безлесные, ровные. Партизан в округе не было, и потому жизнь Фомы текла спокойнее, чем у его соседей. Он научился говорить властно, стращать и выгоду от своей службы имел немалую.
Мать умерла по весне. Мотька совсем перебралась к нему, как жена сделалась, и вдвоем они стаскивали в свой дом все, что увезти или унести молено было: петуха дареного, велосипед старый, самогон, колесо к телеге, луковицы цветов, грибы соленые… Фома лично никого не убивал, не истязал, но его боялись — все-то он выглядывает коршуном, где бы уклюнуть да карман свой оттянуть.
Когда немцев выбили из Гуева, он с ними не ушел, вернее, немцам не до полицаев было, бросили их по деревням, машины не пригнали. Фома явился к советскому командиру, оружие принес и форму свою, а сам оделся в бедняцкие лохмотья.
Получил он десять лет, поскольку смертоубивных грехов за ним не открыли, а односельчане подтвердили: «Сука сукой, за горло брал, а до конца не сдавливал».
Фома вел себя смирно, лишь шепнул Мотьке, когда увозили его: «Хоронь чего удастся», — и в тот же миг осунулся, померк взглядом.
Десять лет — не десять дней. Всякое случалось на Мотькином веку — за это время: и гостей веселых привечала она под мужней крышей, а на базаре спускала иное приобретенное добро, когда нужда прижимала. Сама рыхлела, обабивалась.
Фома вернулся из заключения, оглядел дом, сказал глухо Мотьке, как нерадивой сторожихе:
— Погром истый… Опять с пупырышка огурец выводить.
Стал Фома работать на торфоразработках, километрах в четырех от дома. Односельчане не сторонились его, разговоры вели, закурить давали, но Фома чувствовал, что все равно они относятся к нему как к чужаку. В получку, когда собирались попраздновать, Фому не звали; новостями не делились; не поджидали, чтобы в деревню вместе идти.
Фома привык ходить из дому и домой в одиночестве. Шел, попыхивая «козьей ножкой», вспоминал то малое и большое, что в жизни случалось. Лучшими днями жизни считал свою полицайскую службу — и молод был, и карман полнился, и Мотьку любил он все-таки тогда. Фома понимал, что не будь он с немцами — и не мытарить бы ему столько лет на севере и сейчас не испытывать бы равнодушия людского. «Да что мне люди, — сплевывал он, — кормления-поения от них не жду. А гроши будут — ничья хворостина не страшна, грошами законопачусь». Фома сил не жалел, чтобы лишнюю копейку выручить. Мотька иногда спрашивала: «Да на что копим-то?» — «На храм божий, — ехидно говорил Фома и добавлял со злостью: — Где понять — кацавейка у тебя наместо ума!» Выпив, порой делился с Матреной: «Капитал — это как ковер-самолет, всюду на нем слетаешь». — «Да на что нам летать-то. Вроде уж налетался». — «Скудная ты баба», — пьяно огорчался Фома.
Рыба у Ивана и Клима в этот день плохо клевала. Они переходили с места на место, но все равно не везло им. И в довершение неприятностей зацепился крючок за корягу, потянул Иван посильней и вытащил обрывок лески.
— Тьфу, — выругался он, — крючки-то и снасти все у меня в чемодане.
Клим остался на реке, а Ивану пришлось отправиться в деревню.
Он вошел во двор, распахнул дверь в избу, открыл чемодан. Матрена стояла у плиты.
— Редко бываете. — Он понравился ей еще сначала — скромный, чистенький. — Садитесь к столу, поспело у меня.
Иван растерялся, заторопился, пробурчал что-то неопределенное, но потом подумал: «Как же так! Ведь обижу ее, еще решит, что брезгаю их столом. Он-то нагадил, а она, может, несчастная…» Иван промямлил что-то и сел за стол. Он съел суп с бараниной, вкусный, с чесночным ароматом, кашу с жареным луком и даже стопку самогону выпил, которую ему поднесла Матрена. Он повеселел, разрумянился и еще больше понравился Матрене. «Жаль, старовата нынче», — вздохнула она.
После обеда Иван снова заторопился, ему стало неловко, и он растерянно протянул хозяйке два рубля.
— Вот день живу у вас, возьмите…
Матрена не отказалась, вытерла руки о передник и положила деньги в комод. Ивану хотелось забрать чемодан и уйти совсем, но опять он постеснялся и дал себе слово вечером явиться за чемоданом и перебраться в палатку к Климу.
Фома, вернувшись после работы, спросил подозрительно:
— А чего у тебя миска немытая? Аль не дождалась меня до обеда?
— Постоялец полдничал, — объяснила Матрена, не успевшая прибрать со стола.
— Полдничал? Ну что ж, а гроши даст ли? — раздумывая, произнес Фома.
— Да уже дал! — захотела его обрадовать Матрена. — Два рубля за сегодня.
Два! — Глаза у Фомы оживились, он вытащил листок, ткнул перо в чернильницу, поторопил Матрену: — А ну говори, чем кормила, подсчитаем.
Матрена вспоминала и перечисляла, чем потчевала, а Фома, хмурясь, писал.
— И чеснок, видать, — прибавил он, увидя шелуху, — и винишко, — указывая на стопку, — ныне в цене эти вещи. Да баранина молодая, ни тебе кооперативная падаль… А знаешь, стерва, что одной жратвы ему на руп восемьдесят по тутошним ценам отпущено! — тихо, но яростно сказал Фома. — Мне власти не подадут! А жилье, а спаньем сена намял… На кой хрен мне малювателям безденежным пузо салить! Придумай что хошь, а как придет, чтоб назад повернул — все!
Он поел, завалился спать и захрапел, а потом вдруг перестал храпеть и крикнул с кровати:
— А деньги где?
Матрена вошла, сунула ему два рубля:
— На!
— А чего орать… Поохладись! Сторожи, как вернется, — сам я гол, чтоб голых холить… — Он повернулся на другой бок и заснул.
Матрена, накинув шаль, села на крыльцо и принялась тоскливо думать, как бы сказать человеку повежливей… Она думала, как сказать, но мысли невольно обращались к ее собственной жизни — неприкаянной, подневольной: приткнул дьявол к Фоме, и всю жизнь с ним волочись по колдобинам и трясинам. Если и светит радость, то болотные огоньком. «А куда от него? — спрашивала она сама себя и отвечала: — А некуда уже». Она вяло махнула рукой, свернула цигарку из доморощенного свирепого табака, поскольку городские папиросы Фома не разрешал покупать из экономии, и стала ждать постояльца.
Мать
Эта история началась в двадцатых годах.
У красного морского командира умерла жена. Остался сын Володька, семимесячный. Жил мальчик с бабкой, ма терью капитана, потому что часто бывал капитан в коман дировках, да и не мужское дело младенцем заниматься.
Приехал однажды капитан в Семипалатинск по делам службы. Застрял там на два месяца. Да пока жил в городе, влюбился в молодую казашку, слушательницу педагогических курсов, и женился на ней. Звали