ней. Егор Михайлович засуетился, принес по крупному пупырчатому огурцу и все повторял:
— Вот и добре, что навестили… Скука хуже старости заедает. С соседями обо всем на свете переговорил… Дед Алексей еще и рта не раскроет, лишь трубку вынет, а я наперед знаю и о чем начнет, и чем кончит… Иногда к маку-цветку подойду, стану с ним говорить, а он все молчит, сердечный… Разум не дан ему богом, значит…
Говорил он почти шепотом от старости.
Мы с Иваном прошли в глубь сада, я спросил его об Анне Егоровне.
Жизнь ее оказалась обыкновенной и трагичной в своей обыкновенности.
Она жила с родителями. Замуж никогда не выходила. И еще известно, что жених ее, любимый ее, убит в начале войны, двадцать пять лет тому назад. Что же она, семнадцатилетней девочкой потерявшая жениха, хранит до сих пор ему верность? Это казалось мне умилительным, но никак не правдоподобным и просто неестественным.
— А отчего же она замуж не выходила? — спросил я Ивана.
— Пожалуйста, — громко пригласила Анна Егоровна, прервав наш разговор.
Анна Егоровна чуть раньше вошла в избу, и я увидел в окно, как освобождает она стол от тетрадок и школьных учебников и на выцветшие чернильные потеки ложится хрусткая скатерть. «Не часто, видать, пировать приходится», — подумал я.
Мы ели и пили с охотой истинных путешественников. Громко смеялись, громко разговаривали. И от гула наших голосов словно вздрагивал дом, привыкший к тишине, так неожиданны были для его стен, потолка, окон раскаты здорового мужского смеха.
Дед выпил стопку и принялся рассказывать, как получил Георгия в русско-германскую войну.
— Привезли нас в Польшу, там войну с германцами начинали мы. Долго в окопах сидели, у меня аж насекомые завелись, а смены белья нет. Обрадовался, как вперед двинулись, думаю — разживусь исподним. Входим в деревушку — разбитую, покинутую, одну рубаху женскую нашел. Ну, хоть ее натяну — решаю. Разделся, натянул, а мне рукава до локтей, но в ширине хорошо, — видно, баба что надо носила. И только я себя в обновке человеком почувствовал, как такой обстрел учинил немец, что небо померкло.
Гляжу — наши солдаты бегут из деревни вовсю. Бежим, земли не чуем, а немец лупит. И вдруг навстречу нам генерал Шишкин на коне. «Христопродавцы! — кричит. — Мошенники!» Тут я опомнился и думаю, как бы только генералу в нижнем белье и дамской рубахе на глаза не предстать. Укрылся в кусточках. А солдаты тем временем назад поворачивают. Ну, и я за ними. Пришел в избу, а там все целехонько — и шинелька моя, и оружие. Вот такой мой первый бой и произошел…
— А мы, Егор Михайлович, может, в одном месте с немцем сталкивались, — перебил Петр, — я тоже по Польше прошел…
— Да ну! — обрадовался дед.
Анна Егоровна, склоня голову, прислушивалась к речам, но иногда взгляд становился столь непраздничным и отдаленным от нас, будто прислушивается она к чему-то иному, нам неслышному. Анна Егоровна немножко разрумянилась, локотком оперлась о край стола, а другую руку бросила по спинке стула, синий шелковый платок небрежно слетел с одного плеча.
Мы с Иваном оказывали всяческие знаки внимания Анне Егоровне, с ней первой чокались, передавали закуску, произносили тосты…
Но она сказала неожиданно:
— Петр Григорьевич, а отчего ж картошечку?
И сама ему в тарелку насыпала со сковороды самую румяную и сочную. Не нам всем, а только ему! Мы переглянулись, я подумал успокоительно: «Это уж ему так, потому что он стеснительный…»
Анна Егоровна, словно заметив свою неловкость, поспешила и нас угостить, но мы-то видели — и картошка уже не та, и порывистости никакой…
А его, Петра, после этой картошки как подменили: застенчивость слетела — разговорился. Он обращался сразу ко всем, но больше всего смотрел на Анну Егоровну.
— Меня и ранило в Польше! — оживленно говорил он. — Молоденьким совсем был, навыка-то военного еще мало скопил…
Он повел плечами с юной бесшабашностью, словно в нем воскресло что-то от того далекого младшего сержанта Петьки.
Я не выдержал и вставил:
— А вот когда я был в Италии…
По Анна Егоровна взглянула на меня строго, как будто я ее ученик, а не гость.
Я замолчал, занявшись жареной свининок, всем своим видом показывая, что для меня это и есть самое важное.
Дед был тут как тут.
— Так слушай дальше, — прошептал он. — …Назначили меня телефонистом. Помню, встали на позицию под Варшавой, километров за десять от города. Там завод какой-то, и труба при нем высоченная, скобы наверх ведут. Вот там я сидел, вернее, трое нас торчали, посменно наблюдали и но телефону докладывали. Уж немцы по трубе били! Бывало, и попадали, да труба здоровенная, а снаряды из-за дальности часть своей силы теряли. Тогда за то сидение на трубе, начальство меня благодарило, но Георгия мне позднее дали…
А за столом возник крупный план, как на экране, и на этом крупном плане выделялись они двое — Петр и Анна Егоровна. И я уже напоминал себе зрителя. Вглядываясь в них обоих, замечал, как до странного похожи они друг на друга: оба темноволосы, с блестками редкой седины, еще налитые, а вот-вот начнут грузнеть, и главное — глаза одинаковые, не по цвету, а по напряженности во взгляде и беспокойству.
Между ними разговор шел быстрый, со стороны мог бы и суматошным представиться. И я почувствовал внезапно: то, о чем они говорят, — это внешнее, неважное, обыденное, но за этим разговором намеками, недомолвками они — люди одного возраста — объясняют друг другу нечто удивительно важное для них, которое никто иной, к их поколению непричастный, не поймет, может.
«Ты видишь, — словно говорила Анна Егоровна всем своим видом, взглядом, жестом Петру, — и ты поймешь меня в моем одиночестве: пустоцвет взять в мужья, абы муж был — лучше в омут, а тот, что меня из огня смог бы вынести, не вышел на мою дорогу. А ты, мой ровесник, какой?..»
Наверное, нет на земле женщины, которая — сколько б лет ей ни исполнилось — не живет в надежде на высокое и красивое.
— Дождь близится, дорога разойдется, — сказал Иван, взглянув в окно.
— Да что вы, Иван Александрович! — встрепенулась Анна Егоровна. — Чай поспел, свежего варенья отведайте!
Я не знал, что переживал Петр, но я видел, что сидит он серьезный, не хмелея от вина. Может быть, он, как никто, понимал ее, но видел и то, что никакой радости ей не принесет.
С Петром я общался давно. Жизнь его шла размеренно и добротно, и самому ему, наверное, никаких перемен вносить в нее и не желалось. Но ведь бывают такие минуты у человека, когда со странной обнаженностью способен он увидеть и себя и не придуманно, а истинно оценить глубину своих чувств, утверждений, правил. Любил ли он свою жену? Пожалуй, нет. И эта почти незнакомая женщина, сидящая перед ним, своей чистотой, трепетностью, горечью, может быть, касалась его сердца, заставляя думать не о ней, не о ком-то другом, а прежде всего о самом себе — какой же все-таки аз есмь.
Петр провел ладонью по лбу.
Звонко ударил гром, словно горшок упал с полки и разбился.
— А если за молнии? — скороговоркой произнес Петр.
— Что? — не поняли мы.
— Да еще по одной…
— Это грех, — убежденно молвил дед, — давеча вот овцу ею пришибло… А с немцами, значит, так, — встрепенулся он, — потеснили они нашу дивизию. Местность ровная, и широкая река ее пересекает. И очутился штаб дивизии за рекой, а полки незнамо где, поскольку всякая связь с ними нарушилась. Заверещал мой телефон. «Кто говорит?» — спрашивают. «Телефонист Цветков». — «Говорит генерал Шишкин. Сделай, телефонист Цветков, — приказывает, — все возможное, чтобы полки отыскать и связь