глаза.
— Сашка!
Они одновременно рванулись друг к другу.
— Ты когда села?
— А ты не слышал?
— Спал как убитый…
— Ой, смотри: осинки — будто кровь…
— А небо серо-северное…
— А на Алтае-то помнишь?..
Свесившись с полок, перебивая друг друга, они говорили шепотом, чтоб не разбудить попутчиков.
— Чего валяться? — нетерпеливо сказала Алёна. — Встанем, выйдем в коридор?
Через минуту Саша, перекинув через плечо полотенце, оттенявшее его бронзовый загар, ушёл умываться. Алёна поспешно, не понимая, куда торопится, надела шаровары, блузку, полетела тоже умываться.
Саша, уже в ковбойке, стоял возле открытого окна пустого коридора, и она, зашвырнув на полку полотенце, накинула на плечи вязаную кофточку и стала рядом.
И опять они наперебой говорили о предстоящем учебном годе, о Соколовой, о том, что проносилось мимо окон, вспоминали поездку, дороги, Арсения Михайловича, последний концерт в «Цветочном», гадали: выгорит или не выгорит затея с молодёжным театром. Потом Саша рассказал ей о попутчиках:
— Она — директор школы, толковая женщина, должно быть, и педагог хороший. Муж её — архитектор, но… В общем, увидишь. Мы с ним три дня из-за Станиславского сражаемся. В соседнем купе их друг, старый путиловец, персональный пенсионер, он ещё с Лениным встречался. Все занятные — не соскучишься.
Алёна и не думала скучать.
На большой станции Алёна и Саша вышли поразмяться на перрон. Уже после второго звонка Саша вдруг разглядел в ларьке за вокзалом яблоки, и они вперегонки побежали за ними. Пока рассчитывались, поезд тронулся, и оба вскочили на ходу в последний вагон. В пустом тамбуре, еле дыша от бега, волнения и смеха, они выдумывали невероятные приключения, которые могли бы случиться, уйди поезд без них. Зелёные жёсткие яблоки вязали рот.
— Из-за такого добра чуть не отстать! Ой-ой-ой! — вдруг сморщившись, застонала Алёна, — За ушами кисло. А у тебя не бывает?
Чтобы не пробираться через все вагоны, решили ехать в тамбуре до следующей станции.
— Анна Григорьевна мне много интересного написала, — вдруг заговорил Саша, — в деревню… когда мать… — Он вынул папиросы. — Сейчас я должен изо всех сил воспитывать в себе качества Тузенбаха: бережное отношение к людям, благородство, нежность, тонкость душевную. — Он отогнал рукой дым.
Алёна засмеялась:
— Дыми уж!
Саша чуть сощурился, и по глазам было видно, как быстрая мысль его улетела далеко.
— Эта Марья Алексеевна, директор школы, мне вчера все мозги дыбом поставила. Она считает, что самый мощный рычаг в воспитании — чувство.
«Мы часто недооцениваем значение чувства, — вспомнила Алёна строчки из письма Глеба, — а чувство иной раз шире и глубже захватывает жизнь, чем рассудок. И нередко работает надежнее разума». У неё чуть не вырвались эти слова, но что-то удержало их.
— Конечно, чувства… И Разлука говорил…
— И Разлука, и Анна Григорьевна… И Рышков… И вообще это, очевидно, элементарно. Но до меня по-настоящему дошло только сейчас. Понимаешь, самая правильная, нужная мысль не окажет никакого действия, скользнет и забудется, если не взволнует человека, не затронет чувства, не заинтересует. Интерес — это ведь чувство, — объяснял Саша.
Ей нравилось и то, что он говорил, и мягкий звук сильного голоса, она только старалась поменьше смотреть на него, особенно когда он улыбался.
— Обязательно стану физиологией заниматься, — сказал Саша и торопливо отвел Алёнин вопрос. — Потом объясню зачем… А знаешь, я до чего додумался! — начал он смущенно. — Слабость, бедность, мелкота чувств — это всегда пессимизм — понимаешь?
Большие чувства, будь то самое страшное горе, всё равно — это утверждение жизни. Не понимаешь? Сильное чувство всегда толкает к действию, а действие — это жизнь…
— Да! — подхватила она. — Так и в искусстве: Пушкин и Шекспир.
— А Корчагин? — Саша сжал её локоть, и оба засмеялись — вместе думать было очень хорошо.
Уже не боясь показаться навязчивой, Алёна рассказала об отчиме, о Митрофане Николаевиче, о прошлогодних и нынешних впечатлениях от Забельска. Оба вспоминали детство. Они словно старались наверстать, наговориться за два года, потерянных из-за нелепой, непонятной неприязни. И наконец, напали на самую интересную и желанную тему. Почти месяц, изо дня в день, они играли вместе сцены зарождающейся любви Гали и Алёши. Каждый в одиночку думал, волновался, находил что-то новое, но лишь изредка, холодно, деловито договаривались о тех или иных изменениях.
Серьезно разобраться снова во всем ходе отношений Гали с Алёшей давно было нужно, но до сих пор оказывалось почему-то невозможным. Сейчас, вдруг заговорив о глупых, колючих ссорах, обостренных самолюбиях Гали и Алёши, о том, что кому из них нравится и не нравится друг в друге, почему так трудно друг с другом, оба — Алёна и Саша — почувствовали, что им самим становится очень беспокойно, они пугались, прятались за резкостью, насмешливостью…
Неожиданно в тамбур вышла проводница.
— Станция? — растерянно спросил Саша. — Ну что ж, пойдём в свой вагон?
— Пойдём. — Не будь тут проводницы, Алёна, может, сказала бы: «Останемся» — вдвоём в пустом тамбуре было так свободно.
— Стоянка две минуты, — предупредила проводница, когда Саша помогал Алёне спуститься.
Пока они молча шли вдоль состава, подставляя ветру разгорячённые лица, Алёна вспомнила о Глебе и думала о нем, ровно ничего при этом не чувствуя, как бывает во сне.
В купе черноглазая женщина с тонкими чертами лица, худощавый старик и плотный, пышущий здоровьем мужчина лет сорока пяти пили чай.
— Саша, где вы пропадали? Мы уж телеграфировать собрались. Завтракать с нами пожалуйте.
— Да вот… Это наша Алёна Строганова, — словно оправдываясь, сказал Саша.
— Вот вы какая! — Черноглазая Мария Алексеевна одобрительно посмотрела на Алёну.
А её муж шутливо, но подозрительно спросил:
— Сговорились? Сознавайтесь! Неужели совпадение? Не только поезд, но вагон, купе?.. Чудо!
Все засмеялись, и Алёна поняла, что Саша рассказывал о ней случайным знакомым, удивилась, обрадовалась, испугалась — что он наговорил?
Тёмный румянец сквозь загар проступил на его лице, он взглянул на Алёну с детской беспомощностью. И внезапно всё для неё странно сосредоточилось на Саше. Она старалась ничем не проявить этого, быть спокойной, приветливой с незнакомыми людьми, пила чай, принимала участие в споре, возникшем почти сразу между Сашей и архитектором. Но важным стало только одно, то, чего никто не знал, кроме них двоих: все её мысли, слова и поступки как бы зависели от Саши, а его мысли, слова и поступки — от неё. Они вместе беспощадно нападали на архитектора, доказывая, что Станиславский первый выгнал из театра всех, кто подменяет истину страстей правдочкой чувствишек. Они жадно слушали Марию Алексеевну, говорившую о формировании характера и таланта, о связи чувства, труда и нравственности.
Но вдруг случайное замечание архитектора словно оторвало Сашу от Алёны. Забыв о ней, он кинулся в спор об архитектуре. Он говорил, что игра в формы не создает стиля эпохи, колонны, с которых счистили красоту, — это попросту столбы, а прямоугольные отверстия вместо окон — не новаторство, что архитектор обязан как художник использовать то, что сегодня диктует целесообразность, и у гениев зодчества всё было гармонично и непременно целесообразно, называл имена, неизвестные Алёне, — откуда он это всё знал?
Алёне нравилась смелость и свобода его суждений, то, что он многое знает. Она видела, с каким