Москвы.
Пришел я в кепочке, сдвинутой на затылок, в потертой старой кожанке и, боюсь, своим видом сперва разочаровал корреспондента.
Оказывается, он уже обо мне навел кое-какие справки в завкоме. А что там обо мне могли тогда знать? Я был еще незаметным человеком на заводе. Работники завкома сбились с ног, собирая обо мне сведения. Председатель завкома мне сказал потом, в шутку, конечно: 'Право, тут хоть картотеку на всех вас заводи: вдруг да и еще кто-нибудь объявится героем!'
Наговорили обо мне корреспонденту всего понемногу. Сказали, например, что отец мой был отменным специалистом по засолке огурцов. Эта тема и возбудила творческую фантазию журналиста. Тут он и развернул определенную и вполне логичную параллель между мастерством отца и сына. Показал преемственность лучших традиций. Ладно…
А позже я пригласил корреспондента к себе домой. Там мы продолжили начатый разговор уже за столом, и я смог угостить гостя огурчиками своей засолки, правда, уступающими непревзойденным отцовским огурцам…
Вот, собственно, и вся история, — закончил свой рассказ Алексей Ильич с теплой улыбкой.
— Скажите, — спросил я его, — когда появилась на страницах газеты его корреспонденция 'Глубокая спираль'?
— Двенадцатого декабря 1954 года в воскресном номере 'Комсомольской правды'. У меня, к сожалению, нет с собой этой газеты.
— Ничего, я найду ее в библиотеке. Любопытно посмотреть, чтоон смог тогда написать об этом.
Через несколько дней я разыскал в подшивке эту статью.
Ну, прежде всего, в ней говорилось о преемственности традиций в хорошей рабочей семье. Это, в общем, было и справедливо, и к месту. Что же касается того, что случилось со взбунтовавшимся вдруг по неведомым причинам каким-то важным, новым самолетом, то тут понять было что-либо трудно даже специалисту. То ли летчики проморгали что-то, то ли самолет больно ретив…
'Алексей Ильич чуть притиснулся к штурвалу, перестал дышать и сильно, помогая себе всем телом, потянул штурвал на себя. Машина, казалось, в первую долю секунды не поняла, что от нее хотят. Казалось, она говорит летчику: 'Не шали, брат, так еще не приходилось трудиться ни мне, ни моим сестрам'..
А летчик… 'Давай, давай, не разговаривай, ползи, ты же сильная!'
'Выдержала!' Горячей волной обдало всех, кто сидел в самолете и слышал, как заскрежетал металл'.
В этот момент — подчеркиваю: именно в этот момент — восприятие происходящего всеми, кто к этому моменту остался на борту, было таким:
'Навстречу самолету летела, кувыркалась, опрокидываясь, мельтеша в глазах, земля'.
Вспоминая теперь время чуть ли не двадцатилетней давности, я думаю, что и такая, прямо скажем, весьма туманная информация в газете о работе летчиков-испытателей сослужила нам пользу. По крайней мере, они привлекла внимание к нашей профессии, пробудила к ней любопытство. Ведь, чего греха таить, по закрытой своей особенности о работе летчиков-испытателей всерьез говорилось тогда очень немногое.
Через месяц после подвига, совершенного Казаковым, Алексею Ильичу было присвоено звание Героя Советского Союза. В кругах летчиков-испытателей указ об этом был воспринят с большой радостью. Ведь тогда еще, по сути, не было такой практики присвоения испытателям столь высоких званий.
Мне рассказывали, как, проходя после дождя по шумной улице Москвы, один летчик, человек обыкновенный и с виду грубоватый, бросился вдруг к прохожим с громким возгласом:
— Граждане, остановитесь! Взгляните под ноги: ведь это роза!
И выхватил из-под ног сосредоточенно-торопливых людей оброненный кем-то цветок.
Он бережно омыл его в дождевой луже и гордо приподнял над собой, чтоб всем было видно. Люди остановились и глядели… Одни, потеплев, в легком смущении. Другие — уставясь не на цветок, а на того, кто поднял его. И взоры этих последних выражали лишь изумление: 'Чудак?! Или какой-то допотопный?!'
А он зашагал себе как ни в чем не бывало и продолжал разговор с приятелем, очевидно, совсем о другом.
Я вспомнил об этом, возвращаясь от Шунейко и услышав от него лирическую историю, о которой мы в летной комнате так давно жаждали хоть что-нибудь узнать и ровным счетом ничего не знали. И вот прошло почти двадцать лет, и мне, может быть, первому Иван Иванович раскрыл тайну своего сердца. Наверное, решившись на этот шаг, он был уверен, что я не назову его ни чудаком, ни допотопным.
Но, направляясь из госпиталя от Казакова к нему, я, разумеется, и не мечтал о таком доверии с его стороны и лишь раздумывал о масштабности, неистовости его увлечений.
Поясню. После войны, в период становления только что народившейся реактивной авиации, всех тружеников авиапромышленности охватил удивительный творческий подъем, и нам, летчикам-испытателям, казалось, что в одной лишь испытательной работе человеку не проявить всего своего творческого потенциала. Тогда многие мои друзья прекратили в нелетную погоду играть в шахматы и бильярд и занялись инженерной работой. Одни увлеклись созданием приборов предупреждения опасных режимов полета, другие — усовершенствованием рабочего места летчика и средств аварийного покидания, разработкой заправки в воздухе и прочими прикладными к летной практике делами.
Но совсем иные масштабы творчества будоражили в ту пору вечно ищущую душу Ивана Ивановича.
В конце сороковых годов, когда не известно еще было о космических планах Сергея Павловича Королева, наш Ваня Шунейко уже носился с идеей орбитального полета на крылатом аппарате. Нет, то была не туманная мечта одержимого юноши. Это был вполне реальный проект. Иван Иванович разработал и математически обосновал идею рикошетирующего орбитального полета, при котором аппарат должен был лететь вокруг Земли, отражаясь многократно от плотных слоев атмосферы, подобно тому, как рикошетирует от воды брошенный вскользь плоский камень.
Как мы, легкомысленные обитатели летной комнаты, воспринимали тогда это глобальное увлечение Ивана Ивановича?
Стыдно теперь в этом признаться, но только что не насмешливо.
Помню, он разворачивает перед нами ватманы, расписывает доску рядами дифференциальных уравнений, а мы и не прячем своих недоверчивых улыбок. Нам это кажется фантастикой в духе Жюля Верна, из возраста которой мы давно выросли, поэтому в головах наших шевелятся совсем иные, не космические, а земные мысли. Нам очень бы хотелось узнать, например, кому это наш Ванечка через день возит охапками цветы?
Наш интерес к цветочной теме Ивана Ивановича возбуждался еще и тем, что он был единственным холостяком в нашем кругу. И как тут было спокойно жить, пока он барахтался за бортом семейного счастья?
Но если Ванечка не таил от нас сокровеннейших своих технических идей, то в информации о делах своих сердечных он был на редкость сдержан. И даже Леня Тарощин, о котором его супруга говаривала, будто от него ничего не скроешь — Леня все видит, все знает, — здесь чувствовал себя, как он выражался, без рук.
Шунейко, изложив кратко идею рикошетирующего орбитального полета, смолк и оглядел аудиторию с видом сеятеля, разбросавшего зерна в песчаную почву. Леня Тарощин поднял руку.
— Иван Иванович, позволь вопрос задать?
— Слушаю, Леонид Иванович.
— Скажи, пожалуйста… Ты один разрабатываешь эту тему или с кем-нибудь на пару?
— Один… Могу тебя принять в компанию, — улыбнулся докладчик.
— Что-то не верится! — хитро сощурился Ленька.
Иван удивленно смотрит на Леонида, а тот вдруг вскакивает и кричит:
— Душка-джан, тогда скажи, кому те цветы, которыми был завален твой «хорь» вчера у бензоколонки?
В ожидании ответа мы замираем все, не дышим. А Иван внезапно опережает нас взрывом смеха.