Но она была уверена, что отснято было больше. Она следовала за фильмом по всему городу, объехала второсортные кинотеатры, пригороды, кино на открытом воздухе. Иногда она задерживалась и смотрела королев катанья на роликах — «Мисс Хобокен» и «Мисс Лос-Анжелес». Иногда она выходила сразу же, жмурясь от света и оставляя своих мальчиков там, в темноте. Ей казалось, они там в безопасности. Когда она смотрела картину — возможно, это не совсем соответствовало истине, но на три четверти соответствовало, — для нее это значило, что они еще там (и Джерри тоже), а не лежат мертвые на каком- нибудь развороченном снарядами холме. Она знала их всех, и все они были для нее друзьями Джерри. И она словно слышала, как они говорят ему: «Почему ты не обернешься, парень? Мы, конечно, не думаем играть тут комедию и растягивать рот до ушей, чтобы показать, как нам хорошо, но ты бы все-таки обернулся. Твоя мать будет рада посмотреть на тебя». Но он ведь упрямый, всегда был таким и немножко медлительным, но он уже собирался обернуться. Нет, она просто уверена, что он обернулся.
Вот так все и шло. Теперь, даже если бы Мэриэн поняла, что нет никакой надежды увидеть Джерри, она все равно продолжала бы искать и искать, словно те поиски, которые велись ею в ночных кошмарах, сменились этими, и, откажись она от них, ей придется вернуться к прежним.
Почему она решила, что в Мексике будет по-другому? «Олимпия», «Дель Прадо», «Синэ Мехико». Ни один из них не был кинотеатром первого экрана, и вполне вероятно, что тут могут показать хронику полностью. Ей хотелось спросить своего шурина, скрывавшегося за газетой, как они здесь поступают с американской кинохроникой — сокращают ее еще больше? Но это было слишком рискованно. Ей могут солгать или каким-либо иным путем удержать от посещения кино.
Когда она приехала две недели назад, она попросила сестру дать ей какую-нибудь работу по дому. И Тереза поручила ей заботу о цветах. Они жили недалеко от рынка Долорес — полукружия сплошных цветов. Мэриэн ездила туда каждые два-три дня. Обычно Тереза ездила вместе с ней, а иногда подвозила ее и затем заезжала за ней. Сегодня Мэриэн сказала, что поедет одна, на своей машине.
— Ты уверена, что знаешь дорогу, Мэриэн?
— Ну, конечно: через парк и вокруг музея в обратном направлении, потом повернуть и выехать из ворот. Я прекрасно ориентируюсь. — Голос ее звучал уверенно и вполне естественно.
И все же она медлила — сначала задержалась на террасе, потом по дороге через парк. Это был решающий день. Но что он решал?
Все эти восемьдесят четыре часа, что она провела одна с того утра, когда рассталась с мужем в Мемфисе, и до того вечера, когда Тереза прилетела в Монтеррей, чтобы вместе с ней ехать в Мексику, Мэриэн продолжала надеяться, что за время долгой унылой дороги она выберется из душевной сумятицы, все станет на свои места, разрядится и уляжется; встречный ветер продует насквозь машину и развеет всю нагромоздившуюся массу неразрешимых тревог. Ей хотелось услышать твердое и решительное: да, они имели право взять его, несмотря ни на что; да, вой бомб и грохот орудий и слабый трепет мальчишеского страха, который гнездится в бункере, или в новой пуленепробиваемой куртке, или еще где-нибудь, для нее, матери, вполне приемлемое сочетание звуков. Как это может быть? Но за время переезда она пришла к единственному выводу: никто не может сказать ей «да» твердо и решительно. Где-то близ Корпус-Кристи в Техасе она убедилась, что серое облако мучительных вопросов не рассеется.
Когда погиб отец Джерри, все было ясно и четко: кольцо, присланное ей; рассказ о происшедшем; печальные звуки замирающей трубы, говорившие о том, что розовая, золотая ночь расцветающей любви кончилась. Это разбило ее сердце. Через какое-то время оно исцелилось само. Если бы она могла сейчас взять его, это сердце, обеими руками и разорвать по изломанной линии, проходящей немного в стороне от середины... Может быть, она иная у матерей, чем у жен, эта река скорби, замутненная глиной, из которой создаются дети? Для матери де было ответа на этот вопрос; и это было все, что она открыла за время долгого пути.
Теперь же по дороге к цветочному рынку она подводила итоги. Она делала это медленно и вела машину тоже медленно. Внезапно она остановилась у обочины, потому что вдруг поняла (был ли это снова зов трубы или зов долга?), что ответ есть и что именно поэтому она пошла кружить по бесконечному кинолабиринту. Вся беда в том, что она никогда не могла уразуметь простую альтернативу: жизнь или смерть.
Теперь, остановившись на дороге в парке, она твердо решила, снова и снова ударяя тыльной стороной руки по ладони другой: если она найдет его, найдет этот фильм здесь, может быть, даже сегодня (не важно, сможет она его посмотреть или нет), тогда она будет знать, что Джерри жив и ей остается только ждать — ждать благоразумно и терпеливо, как положено женщине. А если она не найдет фильма в «Дель Прадо», «Олимпии» или «Синэ Мехико», она скажет себе, что Джерри умер. Потому что война — это жизнь или смерть. Надо подвести черту, и если в итоге окажется смерть, то сердце ее разобьется, хотя ей придется жить, вернуться к мужу, который терпеливо, с любовью ждет ее. Так она решила. Неопределенность наконец исчезла.
На рынке она ходила взад и вперед вдоль цветочных рядов и благодаря принятому решению видела все, как ей думалось, гораздо отчетливее. Сначала она посмотрела на цветы: анютины глазки, красные ирисы, ноготки, душистый горошек — целое море цветов, где одни похожи на перья, пушистые и безмолвные, другие — на знамена, выстроенные в ряд умелой рукой. И позади, как фон, — гладиолусы, которым можно простить претенциозность ради красок.
Потом она поглядела на людей. В самом дальнем ряду за прилавком расположилось целое семейство. Она нашла там свежие фиалки, и гладиолусы там были не такие кричащие, менее пышные, вероятно, потому, что это была бедная семья, которая не могла предложить ничего отборного или грандиозного. Лицо женщины было печально. Она была больна. Но у нее были удивительно красивые руки. И она кормила ребенка.
Мэриэн не хотелось парадных цветов — только скромных и трогательных. Она пошла к другим рядам, где были анютины глазки и пионы. Купила большой венок из красных гвоздик, немного первоцветов с нежными лепестками и блестящими темно-зелеными листьями. Она так нагрузилась цветами, что для них могло не хватить ни ваз, ни места в доме ее сестры. Наконец она повернула обратно и лицом к лицу столкнулась с человеком, который открывал дверцы автомобилей (он не успел подойти к ее машине, когда она подъехала) и теперь ковылял к обочине, чтобы услужить кому-то.
Он страдал трясучкой, и лицо его, подергиваемое нервным тиком, казалось старым и обрюзгшим. Тереза никогда не отказывалась от его услуг и всегда давала ему два песо — просто так, потому что у него тряслись руки и он не мог носить цветы, да, в сущности, не мог и открывать дверцы автомобилей. Но он всегда был здесь, и теперь Мэриэн, не сопровождаемая никем, вдруг почувствовала, что искренне ненавидит его. Отвращение и ужас, которые он ей внушал и которые она подавляла во время своих прежних посещений, сейчас выплеснулись наружу.
Он, видимо, узнал ее, хотя казался круглым идиотом. Он направился к ней и, когда она отстранилась от него, заковылял к ее машине, которая стояла возле того ряда, где торговала бедная семья с больной матерью. Он стал шарить по дверце машины, ища ручку.
— No! — сказала она резко, и ее передернуло, ей неприятно было, что его рука касается дверцы ее машины.
Кормящая мать подняла глаза. В лице ее не было осуждения, но она крикнула идиоту: «Ven, ven, Pepito![1]».
Мэриэн стало стыдно оттого, что та женщина заметила ее отвращение, но она не могла себя сдержать. Сама не зная почему, она повернула назад — наверно, потому, сказала она себе, что было бы нелепо забирать весь этот ворох цветов и держать, возможно, несколько часов в поставленной на стоянку машине. Остановившись перед хозяйкой цветов, она поняла, что ей ничего не придется объяснять: и так ясно, что она хочет оставить цветы.
Женщина сказала: «Si, seniora, si[2]», и милым жестом велела мужу взять цветы и поставить их в тень. Идиот в это время торчал сбоку, противно жуя огрызок кокосового ореха, подобранный в канаве.
Итак, она отправлялась в «Дель Прадо». Теперь она могла ехать, оставив на хранение цветы, которые прежде ее так тянуло купить. Она с шумом захлопнула дверцу машины, и идиот вздрогнул, но кормящая