Что касается Писарева, то я, конечно, умолкаю. Если приводится в действие столь тяжелая артиллерия.
Не вдаваясь в тонкости и высоты, попробую на примере популярном разъяснить, в чем дело, суть моего совета, вернее, желания.
Один мой знакомый написал две повести — «Оранжевый абажур» и «Фанэ-квас»[300] (вернее Фонэ-квас, ибо Фонэ — прозвище от Афони). Вот, собственно, и все, что я хотел сказать. Разумеется, вольному воля. Материал слишком хорош, чтобы его портить по советам Белинского — удивительного догматика, человека, уверявшего, что стихи можно пересказать своими словами.
Надеюсь, что это письмо еще более содержательное, чем предыдущее. И ты непременно поумнеешь. Не сердись.
Твой В. Шаламов.
P.S. О Пастернаке. Я знал Пастернака, встречался с ним, переписывался, говорил, дружил. При огромной одаренности, духовном и душевном богатстве в Пастернаке не было какого- то человеческого качества, которое сделало бы из него пророка. Я очень хотел сделать из Пастернака пророка, но ничего путного не получилось.
Г.Г. Демидов — В. Т. Шаламову
Дорогой Варлам!
Получил я твое, уже сверхсодержательное письмо и, прочтя оное, конечно, поумнел. Боюсь даже, что если содержательность твоих посланий будет нарастать в том же темпе, то они станут опасными для нашей переписки.
Ты просишь меня не сердиться. Но кому могут понравиться докторальность, безапелляционность в наставлениях и разносный тон. Я, конечно, чувствую выстраданность утверждаемых тобой положений. Они вряд ли могут быть приняты полностью, как и всякая крайняя точка зрения, но в них, безусловно, содержится правильная мысль о необходимости пересмотра канонизированных уставов. Вопрос лишь в том, что можно предложить взамен?
Какого черта ты окрысился на безобидное выражение «колымская тема»? С чего ты взял, что оно имеет иронический смысл, выражает мою непочтительность к эпопее 38-го, да и прочих лет в их колымском варианте?
И, наконец, за кого ты принимаешь меня самого? За придурка, прохлябавшего по поверхности колымской лагерной жизни где-нибудь в Дебине или подобном злачном месте? Разве тебе не известно, что на Колыме я именно с 38-го, правда, с осени. Что несколько лет я пробыл на Бутугычаге, что был и на золоте и что из 14-ти колымских лет на «общих» провел почти 10. Даже совершенно не способный к наблюдению и сопоставлению человек при этих обстоятельствах не может не постигнуть трагедийности этого «Освенцима без печей», выражения, за которое, среди прочего, я получил в 46-м второй срок. И этот суд в Магадане мог бы послужить тебе достаточным напоминанием о недопустимости обвинения меня в поверхностности и непонимании сущности Колымы.
«Надо лично почувствовать». А я вот теперь хлопаю на машинке прежде всего потому, что не сгибаются сломанные в шахте пальцы. Вернее, не разгибаются. И постоянно болит на старости разбитый позвоночник. И дает себя знать заработанный в бытность «сухим» бурильщиком силикоз. Я десять раз «доходил» и дважды умирал от «переохлаждения». С кем ты меня спутал, Варлам?
Признаюсь, я не люблю ироничного тона, основанного на чувстве превосходства. Превосходство в понимании тонкостей литературного ремесла у тебя надо мной, несомненно, существует, но это ведь вовсе и не мое ремесло. Надо удивляться не тому, что у меня получается так посредственно и стереотипно, а тому, что вообще что-то еще получается. И это «что- то», быть может, немного переживет меня и послужит сырьем для тех, кто будет счастливее и талантливее меня.
Засим до свидания. Чего-чего, а уж своих опытов по «разработке», вернее, обработке своего колымского опыта, столь, по-твоему, бедного, я тебе не покажу.
Г. Демидов
27/VII 65 г.
Чуть не забыл главного. Ты негодуешь на наших писателей, разрабатывающих тему «черных лет» за то, что они «начинают с конца». Ты прав. Это, действительно, — финал, то, о чем пишут. То же, что напечатали, лагерный эпос, это уже финал финалов.
Если говорить обо мне, то я пытаюсь все же раскрыть в какой-то мере подлую механику «беззакония». За это на меня очень серчают те, у кого в пуху рыло. Они предпочли бы, если уж нельзя этого изобразить как подвиг, чтобы оно изображалось в туманных, расплывчатых красках, под дурацким условным термином «культ».
К сожалению, люди с рылами, густо облепленными пухом, все еще играют первую скрипку, фальшивя напропалую. И они-то и задают тон во всех областях нашей жизни.
Ты, вероятно, хотел бы, как я, чтобы литература вскрыла социальные и исторические корни эпохи «культа». Здесь есть сложнейший аспект — психологический. Надо быть вторым Достоевским, чтобы осилить его. Но даже Достоевскому понадобилось бы время и гарантия, что тебя не постигнет участь Пастернака раньше, чем ты доведешь начатое до конца.
Но тайного, что бы не стало явным, в истории не бывает.
В.Т. Шаламов — Г.Г. Демидову
Москва, 30 июля 1965 г.
Дорогой Георгий, вот с такого письма и надо было начинать, а не с балагурства в вопросах, где никаких шуток не может быть. Есть вещи, где всякие шутки, всякое балагурство противопоказаны, как для эпистолярного стиля, так и казенной литературы.
Такой вопрос — Колыма. Господин Твардовский вздумал побалагурить в «Василии Теркине в аду» и потерпел полный провал. «Запомни и расскажи» — вот все, что требуется, все, о чем идет речь. За непрошеный совет прошу прощения. Я ненавижу литературу. В. Шаламов.
Ты понимаешь в чем дело, Георгий, ни для кого твои вещи не послужат, если они не будут сделаны, выражены сильнейшим, своеобразнейшим образом. Ни для кого — ни для будущего, ни для современников. Работа над новой прозой как раз и рассчитана на будущее.
Ни с кем я тебя не спутал, ты один из немногих людей на Колыме, которые оказали какое-то сопротивление времени. Но послушай меня, надо написать просто. Я, Георгий Георгиевич Демидов, был привезен на Колыму — остальное даст выстраданность и талант. О лагерях уже написано бесконечно много (в ЦК даже создан специальный отдел, чтоб контролировать эти рукописи). Я смотрел многие из них (в «Новом мире»).
Тут дело таланта. Солженицын, опыт которого очень невелик, поднят наверх именно жадной силой времени.
Я тебе хочу хорошего, а не плохого, и никакого ругательного стиля не позволил бы в ответе старому товарищу. Я ведь сидел в 1929–1931 годах. Зимой 1938/39-го года я был арестован и отвезен в магаданскую тюрьму. Но не расстрелян. После этого восемь лет скитался от больницы до забоя, в 1943 году — новый срок в десять лет в спецзоне колымской — Джелгале. Затем три года опять больница — прииск. Доходил я много, много раз, и нет на теле у меня места, не отмороженного трижды и четырежды. В 1946 году я лежал в западной больнице, у меня ведь с новым сроком изменилась статья, и смертный приговор приобрел вполне «бытовой характер» — 58–10. С КРТД на фельдшерские курсы не допускали. 58–10 — пожалуйста. Только через два года работы в больнице пришел в норму. Вот тут-то мы и встретились. Так вот из всего этого времени ничего даже похожего на время с декабря 1937 по осень 1938 не было. Вот я почему и решил так напомнить 1938 год, в чем прошу прощения.
Г.Г. Демидов — В. Т. Шаламову
Дорогой Варлам!
Поздравляю тебя и твоих друзей с Новым годом. Особый привет Н. Я..[301] Сообщи мне, если можно, ее почтовый адрес.
Я оставил тетрадь своих рассказов для тебя в Москве. Их до 1-го должна занести В. М. Будь к ним строг, но справедлив.
Моя встреча с тобой и твоими друзьями, а теперь, наверное, и моими, очень укрепила веру в себя и в смысл продолжения жизни. Вообще-то этого мне здорово недостает.
У нас здесь красивая зима. Это тоже поднимает настроение, хотя мне и жаль вас, москвичей, затоптавших русскую красавицу в слякоть тротуаров и мостовых.
Жму руку.
Г. Д.
В.Т. Шаламов — Г.Г. Демидову
[1967 г. ]
Дорогой Георгий, вот тебе подарок, книжка Мандельштама. Издание этой книги (первой за сорок лет и теоретической работы редкостного значения и интереса) — событие в истории русской культуры. Надежда Яковлевна шлет тебе привет и вместе со всеми москвичами ждет окончания твоей работы и твоей службы, и твоего жизнеописания. В Москве «Разговор о Данте» продавался два часа. Пиши.
Привет.
В. Ш.
Г.Г. Демидов — В. Т. Шаламову
Дорогой Варлам!
В течение одного только месяца ты и Н. Я. порадовали меня дважды. Большое вам спасибо.
Чернокнижники и лжецы сдают свои позиции с наивозможной постепенностью. Отсюда, конечно, и издание не Мандельштама-поэта, а Мандельштама — теоретика литературы. Но Солженицын прав. От веления времени не уйти. В то время как истина вечна, ложь, даже организованная в грандиознейшем масштабе, имеет свой исторический предел.
О многом хочется поговорить. Я думаю, что в ноябре на праздники выберусь в Москву на неделю. Неуверенность, что мною у вас интересуются хотя бы просто как товарищем, у меня