Рука еще не совсем зажила, но перешел на обычный способ письма. Посылаю книжку с самым сердечным чувством. Ты знаешь, как я отношусь к тебе.
Книжка прошла удачно — ты увидишь по тексту.[249]
Спасибо тебе за справку о Меньере. Обидно то, что 4 года не было приступов (всего их было до десятка) и вот снова. Четыре шва наложили. Писать я уже около двух недель не могу — так гудит голова. А когда-то годами не мог ни одного слова написать на бумаге. Меньер (синдром) ведь следствие, а не причина. У меня не болезнь Меньера, а то, что вызывает эти же признаки. До сих пор я падал удачно (боком, спиной). На сей раз упал лицом об пол, о деревянные ступеньки, а упал бы на каменной лестнице — разнес бы череп.
Привет и благодарность за справку и заботы.
В.
В.Т. Шаламов — Я.Д. Гродзенскому
Москва, 14 марта 1968 г.
Дорогой Яков.
Спасибо тебе за сердечное письмо. Увы — в «Москве» будет напечатано только два очень старых стихотворения — тридцать строк за два года — чаще они меня не печатают, как, впрочем, и «Знамя». Только поздравляют с Новым годом аккуратно и желают успеха. Тридцать строк по рублю строка — это тридцать рублей. По полтора рубля — сорок пять. В этих пределах мое коммерческое общение с журналом. Мотивы — я езжу в их кассу (а она на Н. Басманной, где ты когда-то жил), просто боюсь их обидеть, отказываясь от гонорара. Да и мой профком там (Гослит). Договоров у меня сейчас нет. В пятом номере «Юности» будут мои стихи. Тоже очень немного. Правда, публикации в «Юности», с ее двухмиллионным тиражом, приравниваются к выпуску отдельной книжки — по неписаным издательским законам города Москвы, да и «Юность» не стремится что-то исказить, исправить (что всегда в «Знамени» бывает) и вообще публикации в «Юности» — лучшие мои публикации с какой бы многолетней задержкой это ни происходило.
Этой репутацией ни «Москва», ни «Знамя» не обладают. Что касается «Нового мира» — то это журнал, в котором не существует стихов.
Привет жене и сыну.
В. Ш.
Перечел письмо. Конечно, лучше два стихотворения, чем ничего. Тем более что я избавлен от всяких редакционных бесед и встреч.
В.Т. Шаламов — Я.Д. Гродзенскому
Москва, 14 апреля 1968
Дорогой Яков.
У меня много хороших личных новостей, а главная — очень большая, не сравнимая с другими, — я получил комнату, уже переехал и живу впервые за шестьдесят лет моей жизни — в самостоятельной, отдельной комнате. Просыпаюсь каждое утро с чувством глубочайшего облегчения, покоя, физического и нравственного удовольствия. В ней полная тишина. По какой-то счастливой случайности комната оказалась в каком-то звуковом вакууме, хотя недалеко от шоссе. Я плохо знаком с законами физики и не знаю, в чем дело.
Комната — самый обычный ЖЭК — то есть лучшая форма воплощения нашего жилищного права. Тебе все эти волнения знакомы, я помню, как ты радовался, когда уехал с Миллионной. На учете я был меньше полутора лет и обязан тут всем М.Н. Авербаху,[250] его советам и действиям, настойчивости, терпеливому общению с таким психом, как я.
Ходатайство это было возбуждено по его инициативе, все хлопоты, от первого до последнего документа, он взял на себя. Сам вопрос, юридический казус которого был возбужден М.Н., имеет интерес большой. Вопрос сводился вот к чему: имеет ли право реабилитированный в 1956 году получить площадь в Москве сейчас, если он не использовал этого права, хотя и вернулся своевременно в Москву. О благодарности моей я не хочу и говорить. Все это вне всех возможных степеней. Превыше всех надежд и желаний. Я ничего бы без М.Н. не добился, конечно. Не одолел бы ни одного барьера. А вообще М.Н. не только собрал и представил все мои документы, но сам участвовал во всех заседаниях, был на всех приемах и прочее. Словом, моя благодарность безмерна.
Вся эта история обрамлена многими пикантными подробностями бытового плана. На освободившуюся комнату (19 метров) претендовала теща Асмуса и жена Асмуса — Ариадна Борисовна, чемпион квартирных драк — в том же стиле, как и десять лет назад, когда мы переезжали с Гоголевского бульвара в их квартиру при помощи милиции и депутата Киевского горсовета генерала Чернышева, а профессор интуитивной философии собственноручно отдирал линолеум с пола квартиры, куда мы в 1957 году переезжали. Вывертывал все задвижки из дверей, все вешалки. Никогда этого не забуду.
На этот раз было заготовлено от этого же семейства мерзостей не меньше, но быстро удалось ввести все разговоры в рамки официальных отношений.
Но это все пустяки. Главное — я живу и дышу в новой комнате. Первое письмо из этой комнаты я и пишу тебе — человеку, которому я так многим обязан. Приезжай в Москву и приходи. Я теперь понял, почему все воркутяне так хорошо говорят об Авербахе. Потому что он делал каждому какие-то реальные и реалистические вещи и именно в этом видел свое значение, роль и масштаб. Я не знаю его воркутинской жизни, но все, все, кто с ним встречается, все чувствуют себя обязанными ему. В эти многочисленные ряды вступаю сейчас и я.
Желаю тебе всякого добра. Очень хочу тебя видеть, чтобы поговорить о М.Н. — во много раз больше, чем я написал. Пиши. Приезжала Л. Волковысская,[251] я получил ее записку (от нее на новой квартире) и говорил с ней. По телефону отказался от всех и всяческих выступлений в их институте.
Привет жене и сыну.
В. Шаламов.
В. Шаламов — Я.Д. Гродзенскому
16 июля 1968
Дорогой Яков.
Поздравлять меня с похвалой «Литгазеты»[252] не нужно, но мне очень дорог твой отклик. Разыгрывается шахматная партия, начатая несколько лет назад — грузность походки, улиткоподобные движения в газетно-журнальном и издательском мире растягивают эту партию надолго. Ответ Лесневского на анкету газеты — это один из ходов этой партии по газетно-журнальной шахматной доске. Приедешь — я расскажу тебе подробно. Коротко: вокруг «Юности» — большой круг людей симпатизируют мне — в стихах, прозе и биографии — а не симпатизирующие Твардовскому критикуют его за то, что он в своем глупом капризе просмотрел мои работы в свое время. Кроме того, генеральная линия «Нового мира» в части стихов основана на догматической некрасовщине, на устарелой поэтике — порочна с начала до конца. Я со своим увлечением каноническим русским стихом, уверенный в безграничности возможностей этого стиха и обладании достаточным качеством стихов для публикаций — стихов программных, основанных на достижениях всей русской лирики XX века, связанных традицией со всем лучшим, что дал XX век русскому стиху, — был бы очень подходящим автором для поэтического отдела «Нового мира». Сейчас ведь нет стихов. Окуджава, может быть, кое-что? Все, что печатается, это нельзя назвать большой поэзией. Стих — это дело очень тонкое, и, конечно, меньше всего победы ждут на некрасовском пути. В поэзии это все — пройденный, давно пройденный этап. Как в живописи передвижники, стихи некрасовского плана могут вызвать только горестные эмоции у культурного человека, у молодого поэта.
Лесневский, автор ответа на вопрос анкеты «ЛГ» — автор ряда книг о стихах — лефовского — асеевского — маяковского плана. Но он понимает, что нужно новое. Вот это новое он видит и в моих стихах и в прозе.
Сейчас вышла книга Луначарского «Воспоминания и впечатления» — там много есть занимательного. Вплоть до пользования фамилией Зиновьева в весьма ответственный момент. Из воспоминаний Луначарского очень хорошо видно, что он всегда работал с комиссаром, будучи наркомпроса. Ленин ему не верил ни на грош. Сначала это была Крупская, потом Покровский, Варвара Яковлева, позднее Вышинский… Решил, очевидно, сократить сугубую внимательность по отношению ряда бывших имен. Посмотри сам, если не найдешь, возьми книгу у меня. Приезжай сегодня в Москву. Я до сих пор еще не начал протезирование у С.Л. Розенштана. Выполняя его указания, я сделал снимок, закончил лечение, но оказалось, что надо еще удалять все лишнее. Я думал, что это сделает в лечебнице С.Л., но оказалось не так, и удалять и залечивать раны мне пришлось в своей поликлинике.
Жму руку.
Привет Н.С.
В.
В.Т. Шаламов — Я.Д. Гродзенскому
Москва, 23 июля 1968 г.
Дорогой Яков.
Спасибо тебе за твою сердечную открытку.
Со мной в пятницу в «Советском писателе» произошел занятный случай. Я сидел у Регистана (это сын нашего Эль-Регистана, автора пресловутого «Гимна» — но тоже уже в годах — он заведует поэзией народов СССР) и ждал своего редактора Фогельсона — принес ему для будущего сборника стихи. Регистан говорит: «Вы не хотели бы, В.Т., поработать для нас?» (А я им переводил раньше несколько раз пять-шесть лет назад.) Я говорю: «Хочу и обязательно к Вам зайду поговорить на эту тему». Регистан говорит: «Не заходите, а берите прямо сейчас. Пойдемте, я Вас познакомлю с автором и, если его судьба и стихи покажутся Вам интересными, берите». Мы вышли, и он познакомил меня с минским еврейским поэтом, пишущим на еврейском языке, наших лет. Был на войне, потерял ногу. Получил срок и просидел десять лет в лагере. Вторая нога за это время потеряла гибкость, образовалось что-то вроде контрактуры, и он прыгает на двух как бы протезах. Ну, сам понимаешь, еврей да еще инвалид с военным протезом, да еще лагерник, да еще поэт, пишущий стихи. Я говорю Регистану: «Да, я возьму переводы, а где стихи?»— «Стихов нет, привезет через полчаса». Приехал мой редактор, мы отвлеклись разговором об удивительной судьбе Белинкова.[253] Я разговариваю и все время думаю: если хоть строчка будет в этих стихах о благодарности за судьбу и науку, хотя бы в самой завуалированной форме, я новых стихов не возьму, откажусь. Привозят стихи. Я просматриваю то, что мне досталось (мы переводим пополам с Озеровым) и ничего «компрометирующего» не нахожу. И беру. Потом просмотрел дома. Это — поэт, божьей милостью поэт-самоучка, разбитый жизнью в лагере и войной. Трещина по сердцу, тревога, но ни строчки, ни звука, что было бы подлым,