В тат же год пришел я в «Красное студенчество» на занятия кружка, которым руководил Сельвинский. Здесь была уже сущая абракадабра. Мне хотелось больших разговоров об искусстве, о месте искусства в жизни — меня угощали ямбами Митрейкина. Эти ямбы обсуждались подробно, каждый слушатель должен был выступать. Заключительное слово произносил сам «мэтр» Сельвинский. Откинувшись на стуле, он изрекал после чтения первого ученика:
— Во второй строфе слышатся ритмы Гете, а в третьей — дыхание Байрона.
Первый ученик Митрейкин, давно потерявший способность краснеть, самодовольно улыбался.
Это было еще хуже ЛЕФа. Во время «перекура» члены кружка (старостой его был В. Цвелев) не толковали о стихах. Все были потрясены арестом члена кружка поэта Владимира Аврущенко. Уголовное дело об изнасиловании студентки литкурсов Исламовой, знаменитое «дело трех поэтов» — Анохина, Аврущенко и Альтшуллера потрясало Москву. Переулки вокруг Московского нарсуда, где это дело слушалось, были полны народом — разве только приезд Дугласа Фербенкса и Мери Пикфорд собирал толпу больше. Колонный зал Дома Союзов, где в эти же дни шел «шахтинский» процесс — пустовал. Никто не заметил зловещей значительности суда над донецкими инженерами.
Приговор был вынесен: Анохин — два года, Аврущенко — четыре года, Альтшуллер, главный герой процесса — шесть лет тюрьмы. Но интерес к делу поэтов не ослаб. Защитник Рубинштейн выступил в печати с большим письмом, настаивая, что произошла судебная ошибка. Письмо защитника, отклики на письмо, обсуждение письма…
Дважды послушав «тактовые» откровения Сельвинского и беседы поэтов друг с другом во время «перекуров», я перестал посещать «Красное студенчество».
Случалось мне встречаться и с Борисом Южаниным — вождем и теоретиком пресловутой «Синей блузы». Влияние «Синей блузы» на театр Брехта — бесспорно. Она же — родоначальница всех агитбригад, несмотря на все ее выверты и заскоки. Первые годы в «Синей блузе» в журнале скетчи и оратории печатались безымянными — в этом была южанинская идея, его творческая программа.
— Плагиата нет и не бывает, — говаривал Борис Семенович. — Создавая текст обозрения, пользуйтесь любым материалом — от Пушкина до Маяковского.
Поэтому собственно ораторию Борис Семенович смело начинал кирсановской «Пятилеткой»:
В 1932 году при журнале «Смена» литературным кружком руководил Кирсанов. Я пришел туда однажды. И — после этого вечера был близок к тому, чтобы вовсе прекратить писать стихи.
В 1932 году я напечатал свой первый очерк (решительно не помню, как он называется и чему он посвящен) в журнале московских профсоюзов «За ударничество». В этом двухнедельном журнале (редакцией которого я заведовал позднее), в журналах «За овладение техникой» и «За промышленные кадры» я напечатал большое количество очерков, статей и корреспонденции.
Я работал в редакциях этих журналов в 1932,1933,1934,1935 и 1936 годах. В эти годы, мне кажется, в Москве и в Московской области не было ни одной фабрики или завода (кроме военных), ни одного рабочего общежития, ни одной заводской столовой, где бы я ни был и притом не один раз.
В 1934 году для «Прожектора» (был такой журнал, вроде нынешнего «Огонька») я написал очерк о Мичурине — «Мастер, переделывающий природу» — много раньше его широкой известности.
В 1935 году в том же «Прожекторе» — нечто вроде воспоминаний о Маяковском, к сожалению, сильно сокращенных О.М. Бриком. Для журнала «Колхозник», который редактировал А.М. Горький, я написал очерк особого рода («Картофель» — 1935, № 9,). Предполагалось (у меня были письма от Горького и Крючкова на сей счет), что будет дана серия таких очерков: «Картофель», «Молоко», «Сахар» и т. д.
По предложению журнала «Фронт науки и техники» я написал большую статью «Наука и художественная литература». Статья эта, обзорного характера, вызвала интерес, и я был приглашен О.В. Рудаковой — актрисой ТЮЗа участвовать в создании театра русской сказки и фантастики. Театр этот не родился, но бесед было проведено много.
Рассказов я напечатал всего четыре. Я никогда не имел силы их перечесть. Ни раньше, двадцать пять лет назад, ни теперь. (Стихи напечатанные тоже перечитывать не могу.) Я пытаюсь вспомнить не содержание этих рассказов, а состояние, в котором они писались.
В газете «Ленинградская правда» осенью 1935 года напечатан рассказ «Ганс» (который Вы же туда и рекомендовали) — о фашисте-шпионе.
В журнале «Октябрь», в № 1 за 1936 год опубликован рассказ «Три смерти доктора Аустино» — о расстреле антифашиста.
В журнале «Вокруг света» (№ 12, 1936) напечатан рассказ «Возвращение» — о революционере, потерявшем во время аварии память.
Все эти три рассказа связаны с антивоенной, антифашистской темой и дышали тем воздухом, каким дышала вся страна и, пожалуй, весь мир.
Было страстное желание выразить эту тему сжато, лаконично, сюжетно. Так все рассказы и писались. Сейчас их условный универсализм кажется мне плохим решением темы.
Были рассказы и другого рода — на материале живой жизни. Таким был рассказ «Пава и древо», напечатанный в № 5 журнала «Литературный современник» за 1937 год в Ленинграде. Это рассказ об ослепшей вологодской кружевнице, которой сделана операция, — простенький, наивный.
В эти же годы было написано вчерне несколько десятков рассказов — все пропало во время войны и моих скитаний на Дальнем Севере. Пропали и три тетрадки со стихами. Восстановить их невозможно, да, наверное, и не нужно. Рассказов я не жалею, потому что нашел недавно рукопись одного из этих старых рассказов. Он плох, безличен.
Я никогда не пытался написать роман, даже подумать боялся над столь сложной архитектурной формой. Но над рассказами я думал много и раньше и теперь.
С1937 года по 1956 год я был в заключении и в ссылке (с 1951 г.). Условия Севера исключают вовсе возможность писать и хранить рассказы и стихи — даже если бы «написалось». Я четыре года не держал в руках книги, газеты. Но потом оказалось, что стихи иногда можно писать и хранить. Многое из написанного — до ста стихотворений — пропало безвозвратно. Но кое-что и сохранилось.
В 1949 году я, работая фельдшером в лагере, попал на «лесную командировку» — и все свободное время — писал — на обороте старых рецептурных книг, на клочках оберточной бумаги, на каких-то кульках.
В 1951 году я освободился из заключения, но выехать с Колымы не смог. Я работал фельдшером близ Оймякона, в верховьях Индигирки, на тогдашнем полюсе холода и писал день и ночь— на самодельных тетрадях.
В 1953 году уехал с Колымы, поселился в Калининской области на небольшом торфопредприятии, работал там два с половиной года агентом по техническому снабжению. Торфяные разработки с сезонницами-«торфушками» были местом, где крестьянин становился рабочим, впервые приобщался к рабочей психологии. Там было немало интересного, но у меня не было времени, — мне было больше 45 лет, я старался обогнать время и писал день и ночь — стихи и рассказы. Каждый день я боялся, что силы кончатся, что я уже не напишу ни строчки, не сумею написать всего, что хотел.
В 1953 году в Москве встретился с Пастернаком, который незаслуженно высоко оценил мои стихи, присланные ему в 1952 году.
Осенью 1956 года я был реабилитирован, вернулся в Москву, работал в журнале «Москва», писал статьи и заметки по вопросам истории культуры, науки, искусства.
Многие журналы Союза брали у меня стихи в 1956 году, но в 1957 г. вернули все назад. Только журнал «Знамя» напечатал шесть стихотворений «Стихи о Севере». Этот цикл встретил положительную оценку у рецензентов «Литературной газеты».
В 1958 году в журнале «Москва», в № 3 опубликовано пять моих стихотворений.
В «Дне поэзии» 1961 года напечатал стихотворение «Гарибальди в Лондоне».
Переводил для «Антологии грузинской литературы», для сборников чувашских, адыгейских поэтов, стихи Радована Зоговича для издательства «Иностранная литература».
В издательстве «Советский писатель» в 1961 году вышел небольшой сборник «Огниво», получивший ряд положительных рецензий («Литературная газета», «Литература и жизнь», «Новый мир»).
В сборнике этом пятьдесят три стихотворения, а написал я около тысячи.
Сдал сборники «Шелест листьев» — в «Советский писатель» и «Вода и Земля» — в «Молодую гвардию».
Написал несколько десятков рассказов на северном материале, десятка два очерков.
Проза будущего кажется мне прозой простой, где нет никакой витиеватости, с точным языком, где лишь время от времени возникает новое, впервые увиденное — деталь или подробность, описанная ярко. Этим деталям читатель должен удивиться и поверить всему рассказу. В коротком рассказе достаточно одной или двух таких подробностей. В последних рассказах Бунина, только, конечно, не таких, как «Чистый понедельник», а гораздо лучших — есть кое-что похожее на настоящую прозу будущего.
Думается, что короткая фраза, входящая в моду после двадцатых годов, не отвечает традиции русского языка, духу и природе русской прозы Гоголя — Достоевского — Толстого — Герцена — Чехова — Бунина…
Бабель принес короткую фразу из французской литературы.
Что касается стихов, то космос поэзии — это ее точность, подробность. Ямб и хорей, на славу послужившие лучшим русским поэтам, не использовали и в тысячной доле своих удивительных возможностей. Плодотворные поиски интонации, метафоры, образы — безграничны.
Возврат к ассонансу от рифмы для русского языка бесплоден. «Корневые» окончания — обыкновенный ассонанс. «Свободный» стих и белые стихи могут быть поэзией, но это поэзия — второго сорта.
Вот почти все, что мне хотелось Вам сказать.
Это — не автобиография.[236] Жизнь я видел слишком близко, и говорить о ней надо не таким голосом. Это и не рецензия на собственные вещи. Это — литературная нить моей судьбы, разорванная и снова связанная.
С уважением
В. Шаламов.
1962
Переписка с Гродзенским Я.Д
В.Т. Шаламов — Я.Д. Гродзенскому[237]
Москва, 14 мая 1962 г.