В.Т. Шаламов — Г.Т. Сорохтиной
Догорая Галя.
Поздравляю Вову и Любу от всего сердца, желаю счастья, согласия, мира.
Может быть, тебе будет полегче с хозяйством. В книге Бенка отмечается особым образом большая положительная — культурная, нравственная — роль русских миссионеров на Алеутских островах. Это же подчеркивается и в редакционных примечаниях. Вениаминов, о котором идет речь в книге, как о выдающемся ученом-этнографе — православный священник, будущий (в середине XIX века) митрополит Московский Иннокентий.
Крепко целую.
В.
Переписка В.Т. Шаламова с родственниками вводит читателя в круг больших и малых интересов семьи — от знакомства с Б.Л. Пастернаком и стихов самого Шаламова до семейных ссор, болезней, планов на огородничество в Сухуми и т. п.
Думается, чтение переписки будет понятнее, если обрисовать родственные семейные связи.
Первая жена В.Т. Шаламова — Гудзь Галина Игнатьевна (1910–1986 г.), брак их длился с 1934 по 1956 г. Юридически Галина Игнатьевна развелась с мужем, когда он был в заключении.
Некоторые имена принадлежат подругам и близким людям родных Шаламова. К сожалению, нет источников для их комментирования: Александра Борисовна, Варвара Павловна, Алла, Мария Алексеевна, «Дядя Сережа» и Мария Иосифовна из Калинина, Владимир Николаевич, Юлия Петровна, Марина и другие… Эти люди входили в окружение родных.
Упоминается в письмах вторая жена В.Т. Шаламова — Ольга Сергеевна Неклюдова (1909–1989), писательница, брак с Шаламовым 1956–1965 г. Сережа — ее сын, Сергей Юрьевич Неклюдов.
1954 — 1968
Переписка с Добровольским А.З
В.Т. Шаламов — А.З. Добровольскому[48]
13 августа 1954 г.
пос. Туркмен.[49]
Дорогой Аркадий Захарович.
Премного благодарен за несколько любезных фраз, уместившихся на открытку казенного формата. Мне было бы надо начать с извинений, поскольку, кажется, уехавший должен первым писать на старые адреса. И в этом отношении любезность Ваша вполне мной оценена. Однако, по небрежности ли просто или в силу скептицизма в отношении летательных аппаратов тяжелее воздуха Вы послали эту открытку земным и морским путем, и она добралась до меня лишь 2 дня назад, а ведь писана была в двадцатых числах июня. Кроме того, по адресу Редкино, Озерки писать уже бесполезно, я сменил место работы и жительства, и теперь адрес такой: ст. Решетниково Окт. ж. д. Калининской обл., п/о Туркмен, до востребования. Ответ не задерживайте, пишите скорее, больше.
Вы, именно Вы должны были понять, как хочется мне поделиться и сомнениями, и радостями с Вами — потому что в целом свете у меня нет человека, который бы лучше Вас, с полным знанием дела мог оценить любую сторону моего бытия, поведения, ощущения в силу сходности нашей личной судьбы. Это Вам, я полагаю, ясно. Поэтому прошу писать немедленно и много. То, что я 7 месяцев не даю о себе знать, находит тысячи извинений, которые Вы также обязаны принять. Встреча с миром, который успел сделаться если не чужим, то иным для меня, чем был когда-то. Встреча с женой, которая (встреча) наряду с глубочайшими радостями и великим удовлетворением нравственным, кое в чем звала (и не могла не звать) и к раздумьям и диктовала какие-то новые, не предвиденные мной решения. Время ведь шло и шло, она сражалась с жизнью одна, в меру своего разумения и своей, только своей, а не нашей силы. То, что было ее гордостью, могло и не быть гордостью для меня. Кое в чем надо было уступить, на чем-то настоять, а ведь все — урывками, на улицах, в метро, на людях. Это нелегкая штука, поверьте, и требует большого нравственного напряжения. А важность ее неизмерима. Я ведь имею смелость считать подвиг моей жены не ниже деяний русских героинь 20-х годов прошлого столетия. Это— первое. Второе — это дочь, которую я вовсе не видел, и — что гораздо серьезнее — она вовсе не видела меня. А ведь ей 19 лет, это взрослый человек. Этот орешек тоже надо было разгрызть, и нельзя сказать, чтобы я не поломал зубов при этой операции. Наконец, встреча с Б[орисом] Леонидовичем на второй же день моего приезда — встреча, которой я живу и сейчас и которая была для меня оправданием всей моей жизни. Даже встреча с родным городом, с камнями, площадями, домами, деревьями, улицами может взволновать, целый ряд проблем поднять и поставить и т. д. и т. п. Я думаю, что материала для извинений у меня слишком, и я уверен в Вашей снисходительности.
На этом вступительная часть заканчивается, и я могу перейти непосредственно к письму. Вы просите меня писать со всей обстоятельностью, иронически добавляя: «свойственной Вам». Я не знаю, свойственна ли мне обстоятельность, но, дорогой Аркадий Захарович, эта обстоятельность требует личной встречи и неустанной беседы в течение многих дней. Поэтому не огорчайтесь, если желаемой подробности я дать Вам сразу не смогу — просто из-за того, что и эпистолярный стиль имеет тоже рамки и границы, как и любая литературная форма, может быть, даже более тесные. Еще одна оговорка — мне очень хотелось бы знать все о Вас — и планы Ваших работ (сюжеты, аспекты, возможности) в наиподробном, специально литературном плане. И все мелочи жизни Вашей — постройка дома, женитьба, книги, которые Вы читаете, все, все. Мне очень жаль, что новых моих работ (не тех неуклюжих стихов, при рождении которых Вы чуть ли не играли роль повивальной бабки) мне не удается Вам показать. Впрочем, если Вас заинтересует, я могу прислать Вам. Там есть кое-что, заслуживающее внимания. Очень бы хотелось, чтоб Вы познакомились с большим романом Б.Л. (роман в прозе) и его новыми стихами, небольшая часть которых была напечатана в апрельском номере «Знамени».[50] Я живу твердой надеждой, что мне удастся сделать что-нибудь стоящее. Не напечатать, конечно, но дело ведь не в этом, и притом Вашу когдатошнюю точку зрения насчет столбовых дорог я по-прежнему не разделяю.
В человеческом смысле, на службе, я был принят больше с интересом, чем с отчуждением. Общая линия смягчения и конституционности, обусловленная международными успехами, сказывается в высокоорганизованном и дисциплинированном обществе до самых глухих углов. Личных симпатий и антипатий не существует. Медицинской работой мне заниматься не пришлось, т. к. фельдшером не дали работать из-за отсутствия диплома, а медсестрой разрешил Калининский облздрав, но из-за материальной стороны дела я занялся другой, мало знакомой мне работой, сделал быстрые успехи, дошел до тысячерублевого оклада и был спешно заменен. Получай бы я поменьше, не пришлось бы менять место работы. Живу я в 7 километрах от ст. ж. д., раза 2 в месяц видаюсь с женой. Работа моя в беспрерывных разъездах, и выбрать время даже для порядочного письма трудно, не говоря уже о серьезной литературной работе, и это мучит меня больше всего.
Нигде пока я не встречал какой-либо придирчивости, какого-либо обостренного интереса к прошлому и т. д. Соблюдается строго формальная сторона дела, а думать о возможностях всяких подводных течений и готовиться к ним у меня нет ни сил, ни интереса, ни времени. Денег здесь уходит больше, чем уходило у меня на Севере, и что-нибудь скопить или купить путное я не могу, хотя ряд месяцев я получал здесь больше, чем на Левом. И семье почти не помогаю. И газет не выписываю. Природа здесь— типичная природа русского Севера — не может быть, конечно, сравнена с расточительной, грозной и пышной природой Севера Крайнего. Вся эта сосредоточенность на немногих породах, мощность и чистота красок — этого здесь нет. Но зато лето — первое мое здешнее лето — необычайно длинное, уже прошли все, кажется, сроки, а все кругом в зелени, овощей, фруктов — полно. Но все это вовсе не дешево.
Ну, вот, для первого письма достаточно.
Горячий привет Лиле.
Жду скорого ответа.
Ваш В. Шаламов
В.Т. Шаламов — А.З. Добровольскому
23 января 1955 г., Туркмен.
Дорогой Аркадий Захарович.
Сегодня получил Вашу телеграмму и, как видите, немедля отвечаю, не ссылаясь ни на занятость, ни на нездоровье. Я, находясь на Севере, всегда энергично осуждал людей, которые, уехав, не пишут, пытаясь в самом простом оборвать связь с прошлым, со страшным, не понимая, что к этому прошлому человек привязан на всю жизнь и смерть и нет людей (или это не люди), которые ушли бы от власти льда. Да это и не нужно. И там нам есть чем гордиться и там нам есть чего желать. Разрывать с прошлым — значит рвать с самим собой, с натурой, поставленной когда-то в условия испытательные, когда она может показать себя целиком во всей своей слабости или силе. Это все — старое, постоянное мое исповедание. Трудности огромны, моральные барьеры — высоки. Вы можете вспомнить соответствующие мучения Веры Фигнер[51] по выходе из Шлиссельбурга. А ведь, казалось бы, жизнь в Шлиссельбурге по сравнению с Севером — ребячьи игрушки. Я напомню Вам еще, что Чехов не однажды писал, что вся его жизнь поделена на две части. Одна — до поездки на Сахалин и вторая — после поездки, когда уже он был не в силах написать ни одного юмористического рассказа. «Если раньше, до поездки, — пишет он, — «Крейцерова соната» казалась мне событием, то сейчас она кажется мне пустяковой и бестолковой».[52]
Вот стало быть чем для Чехова были три, всего лишь три месяца наблюдений. Повторяю — душевно очень трудно, очень. Я так понимаю Калембета, Миллера[53] и еще кое-кого из людей, покончивших с собой через год после возвращения в число «чистых». На съезде писателей[54] я не был. Можно было, конечно, приложить усилия и удостоиться лицезрения так называемых писателей, но уже подготовительная работа к съезду (о которой Вы, вероятно, составили представление по литгазете) выяснила, что никаких собственно тем-то у съезда и нет. Ибо вопрос о положительном герое — это не тема для съезда писателей.
Грубовато, но довольно здраво прозвучал выпад Шолохова против Симонова — мне особенно приятный, ибо я Симонова в его любой ипостаси считаю бездарным.
Доклад о поэзии делал Самед Вургун, боже мой, боже мой.
Все, кто в предсъездовских дискуссиях пытался чуточку фрондировать (Сельвинский, Асеев), даже не были допущены к трибуне.
Перед съездом было (в «Л. Г.») любопытно письмо группы писателей о «малой пользе С.П. для литературы» и как же это мигом было растерзано энергично перьями (Наровчатова, Безыменского, Ажаева и др.). А письмо это подписали Казакевич, Гроссман, Паустовский, Каверин, Луконин — т. е. то немногое писательское, что еще осталось «в рядах».
Борис Леонидович не был на съезде. Его и в Москве нет. Он зимует на даче. Болеет, как передает жена. Я его не видел уже давно, давно.
Я пишу по-прежнему много стихотворений, наверно уже около тысячи написано, но путного ничего нет. Сейчас вожусь с короткими рассказами — я давно их не писал, отучился, но с десяток все же состряпал. Конечно, не для того, чтобы их отправлять в какой-либо журнал, а так, для себя. Имел я на Севере последние годы тайную надежду, что, если будет милостива