пропорциональную своей массе. Язык прозы приводит в некую систему различные наблюдения, доводы, факты; по сути, главным образом факты. События сами по себе произвольные, но, описанные с высокой точностью, пересекаются в нейтральном пространстве и нейтральном времени. Какой-либо оценочный или эмоциональный аспект исключен из нашего видения мира. Это идеальное воплощение мысли Демокрита: «Сладкое и горькое, горячее и холодное, как и различия в цвете, – не более чем мнения; истинны лишь атомы и пустота». Красота этого изречения бесспорна, но ограниченна, и неотступно напоминает пресловутое «Полуночное письмо», чье влияние на нас ощущается уже лет сорок именно потому, что оно соответствует демокритовой философии, и по сю пору широко распространенной среди нас; распространенной настолько, что ее иногда смешивают с философией науки вообще, хотя наука заключила с ней лишь временное соглашение – пусть даже просуществовавшее много столетий – для совместной борьбы против религиозной мысли.
«Когда низкое, давящее небо нависает над тобой, как крышка…» Эта строка, ужасающе тяжелая, как и многие другие строки Бодлера, предназначена вовсе не для передачи информации. Не одно только небо, но и весь мир, и тот, кто говорит, и душа того, кто слушает, проникнуты чувством тоски и подавленности. Рождается поэзия, мир приобретает патетическую осмысленность.
Согласно Жану Коэну, цель поэзии – создать глубоко алогичный язык, в котором заблокирована всякая возможность отрицания. В информирующем языке то, что существует, могло бы не существовать или существовать иначе в другом месте либо в другое время. Напротив, поэтические отклонения призваны создать «эффект безграничности», при котором пространство утверждения охватывает весь мир, не оставляя места для возражений. Это сближает поэзию с более примитивными человеческими проявлениями, такими как плач или вопль отчаяния. Сравнение, пожалуй, несколько далекое, впрочем, у слова, в сущности, та же природа, что и у крика. В поэзии слова начинают внятно звучать, они снова обретают свое исконное звучание, но звучание это не сводится к одной лишь музыкальности. Посредством этих слов выражаемая ими реальность вновь обретает свою устрашающую или чарующую власть, свой первоначальный пафос. Лазурь неба – это непосредственное переживание. А когда начинает темнеть, когда цвета и контуры окружающих предметов блекнут, размываются, медленно тают в густеющем сером сумраке, человеку кажется, что он один на свете. Это было с первых дней его жизни на земле, это было еще до того, как он стал человеком, и это гораздо древнее, чем язык. И вот эти-то поразительные ощущения поэзия стремится вернуть человеку. Конечно, при этом ей нужен язык, «означающее», но язык для нее – лишь средство. Жан Коэн кратко формулирует свою теорию в следующей фразе: «Поэзия – это песнь означаемого».
Как легко понять, автор, отталкиваясь от этого, приходит к еще одному выводу: некоторые способы восприятия мира сами по себе есть поэзия. Все, что помогает стиранию граней, превращению мира в однородное и нерасчленяемое целое, обладает силой поэзии (как, например, туман или сумерки). Некоторые предметы, не будучи поэтичными сами по себе, могут рождать поэзию, поскольку они, одним своим присутствием заставляя забыть о границах пространства и времени, внушают особое психологическое состояние (и надо признать, что авторские дискурсы об океане, о руинах, о корабле весьма и весьма впечатляют). Поэзия – не просто иной язык, это иной взгляд, особый способ видеть окружающий мир и все вещи в этом мире (автострады похожи на змей, цветы похожи на паркинги). На этом этапе книга Жана Коэна уже выходит за пределы лингвистики, она оказывается напрямую связанной с философией.
Всякое восприятие базируется на двух разграничениях: между объектом и субъектом, а также между объектом и окружающим миром. И суть любой философии определяется по тому, насколько четко она представляет себе эти разграничения, – таков принцип, по которому все существующие философские школы с уверенностью можно разделить на две группы. Поэзия, как полагает Жан Коэн, стремится к стиранию граней: объект, субъект, окружающий мир сливаются в единое, возвышенное лирическое целое. А философия Демокрита, напротив, придает обоим разграничениям максимальную ясность (ослепительную, как палимые солнцем белые камни в августовский полдень: «Нет ничего, кроме атомов и пустоты»).
Казалось бы, дело рассмотрено, вердикт вынесен: поэзия объявлена эдаким симпатичным реликтом дологического мышления, мышления дикаря или ребенка. Но есть одна проблема: философия Демокрита с некоторых пор несостоятельна. Точнее, несовместима с великим открытиями физиков XX века. Ведь квантовая механика исключает саму возможность существования материалистической философии и заставляет нас коренным образом пересмотреть разграничения между объектом, субъектом и окружающим миром.
В 1927 году Нильс Бор предложил то, что впоследствии было названо «копенгагенским толкованием». Результат мучительного, в чем-то даже трагичного компромисса, «копенгагенское толкование» придает важное значение измерительным приборам и процедуре измерения. В полном соответствии с принципом неопределенности Гейзенберга акт познания строится теперь на новой основе: почему нельзя одновременно с точностью измерить все параметры данной физической системы? Не только лишь потому, что «измерение нарушает» эти параметры. Суть в том, что сами по себе, вне измерения они просто не существуют. А стало быть, говорить об их предшествующем состоянии не имеет никакого смысла. «Копенгагенское толкование» высвобождает акт научного познания, предлагая нам вместо гипотетического реального мира связку «наблюдатель – наблюдаемое». Оно превращает всю совокупность научной деятельности в средство коммуникации, позволяющее людям обмениваться «тем, что мы смогли наблюдать, тем, что мы узнали», говоря словами Нильса Бора.
В общем и целом физики нашего столетия остались верны «копенгагенскому толкованию», хоть это и весьма усложняло им жизнь. Если хочешь добиться успеха в повседневной исследовательской работе, то, понятно, удобнее всего встать на твердые позитивистские позиции, которые можно выразить так: «Наше дело – собрать воедино наблюдения, сделанные разными людьми, и соотнести их с определенными законами. Понятие реальности нас не интересует, поскольку не является научным понятием». И все же, наверное, неприятно бывает, когда вдруг отдаешь себе отчет в том, что вырабатываемую тобой теорию совершенно невозможно изложить внятным языком.
И тут на ум приходят странные ассоциации. С давних пор я с удивлением стал замечать, что физики, поговорив с журналистом о разных там спектрах рассеяния, пространствах Гильберта, операторах Эрмита и других подобных вещах, которым обычно посвящены их публикации, всякий раз принимаются восхвалять язык поэзии. Недетективный роман, не додекафонию, нет, их интересует, их волнует именно поэзия. Я никак не мог понять почему, пока не прочел Жана Коэна. Ознакомившись с его поэтикой, я осознал, что с нами что-то происходит и это «что-то» связано с открытиями Нильса Бора.
Перед лицом концептуальной катастрофы, разразившейся после первых открытий квантовой теории, иногда высказывалось мнение, что теперь следовало бы создать некий новый язык, некую новую логику, а может быть, и то и другое. Понятно, что прежний язык и прежняя логика не годились для отображения квантовой Вселенной. Однако Бор не соглашался с этим. Поэзия, подчеркивал он, – вот доказательство того, что искусное, а порой и допускающее противоречия использование обычного языка позволяет преодолеть его границы. Введенный Бором принцип дополнительности – это своего рода способ искусно управлять противоречием: нам предлагаются два взаимодополняющих и синхронных взгляда на мир. Каждый из них, взятый в отдельности, может быть выражен вполне однозначно ясным и четким языком, но, взятый в отдельности, каждый из них будет неверным. Их совместное присутствие создает новую ситуацию, которую разум приемлет с трудом, но, только смирившись с этим концептуальным неудобством, мы сможем получить верное представление о мире. А Жан Коэн со своей стороны утверждает, что абсурдность языка не является для поэзии самоцелью. Поэзия разрывает причинно-следственные связи, она постоянно играет с взрывоопасной абсурдностью, но поэзия не сводится к абсурду. Она – абсурд, наделенный творческой силой, она творит новый смысл, странный, но стихийный, бездонный, волнующий душу.
Беседа с Жан-Ивом Жуаннэ
Думаю, прежде всего ощущение, что в основу мира легли разобщенность, страдание и зло, а также решимость описать такое положение вещей и, возможно, преодолеть его. Первое, что следует сделать, – это решительно отвергнуть мир, как он есть, а также признать существование понятий «добро» и «зло».