облегчением. Мне удалось избежать разрыва, мы были, как говорится, все ещё вместе, и на следующей неделе я отправился в Мадрид.
Я знал, что её часто не бывает дома, она ходит в ночные клубы, иногда танцует всю ночь напролёт; но ни разу она не предложила мне пойти с ней. В мыслях я видел, как друзья зовут её с собой, а она отвечает: «Нет, сегодня вечером не могу, я у Даниеля…» Многих из них я теперь знал, большинство были студентами или актёрами, нередко в духе «грув», с полудлинными волосами и в удобной одежде; другие, наоборот, юмористически обыгрывали стилистику мачо,
Ночью мы с Эстер занимались любовью (только это у нас по-прежнему получалось хорошо, наверное, только эта часть моего «я» ещё и оставалась юной и неиспорченной), а потом, любуясь её белым, гладким телом, раскинувшимся в свете луны, я вдруг с болью вспомнил Толстожопую. Если мне, по слову Евангелия, отмерится той же мерой, какой мерил я, то дела мои плохи, ибо с Толстожопой я, без сомнения, обошёлся безжалостно — то есть, конечно, жалость тут все равно ни при чём, много чего можно сделать из сострадания, но стоять точно не будет, это исключено. Толстожопую я встретил, когда мне было лет тридцать и ко мне пришёл первый успех — пока ещё не настоящий, не у широкой публики, но, в общем, довольно ощутимый. Я быстро приметил эту толстую, бледную женщину: она не пропускала ни одного моего спектакля, садилась в первом ряду и каждый раз подходила с блокнотом взять у меня автограф. Примерно полгода она набиралась смелости, чтобы заговорить со мной, — да и то, по-моему, в конце концов я сам проявил инициативу. Она была женщина образованная, преподавала философию в одном из парижских университетов, и я реально ничего не опасался. Она попросила разрешения напечатать запись моих скетчей с комментариями в «Кайе д'этюд феноменоложик»; естественно, я согласился. Признаюсь, мне это слегка польстило, в конце концов, я не продвинулся дальше экзаменов на бакалавра, а она меня сравнивала с Кьеркегором. Несколько месяцев мы переписывались по электронной почте, постепенно дело застопорилось, она пригласила меня к себе на ужин, мне бы сразу заподозрить неладное, когда она встретила меня в домашнем платье, но всё-таки мне удалось уйти, не слишком её унизив, по крайней мере, я так надеялся, но назавтра мне пришёл первый порнографический мейл. «Ах, почувствовать наконец тебя в себе, ощутить, как ствол твоей плоти раздвигает мой цветок…» — это было ужасно, она писала как Жерар де Вилье.[65] Честно говоря, она довольно плохо сохранилась, выглядела старше своих лет, на самом деле, когда мы встретились, ей было всего сорок семь — ровно столько же, сколько мне, когда я встретил Эстер; осознав это, я соскочил с кровати и заметался по комнате, задыхаясь от тоски; она мирно спала, сбросив одеяло, боже мой, до чего же она хороша.
Тогда, давно, я воображал — и лет пятнадцать спустя все ещё вспоминал об этом со стыдом и отвращением, — будто в определённом возрасте сексуальное желание исчезает или по крайней мере докучает не так сильно. Как же я мог — я, с моим якобы острым, язвительным умом, поддаться такой нелепой иллюзии? Ведь, в принципе, я знал жизнь, даже читал кое-какие книжки; если существует на свете хоть одна очевидная вещь, что-то такое, относительно чего, как говорится,
С Толстожопой я мог бы в крайнем случае прибегнуть к куннилингусу: я представлял себе, как пробираюсь лицом между её рыхлых ляжек, её бледных половых губ, в попытке оживить поникший клитор. Но я не сомневался, что даже этого было бы мало — а может, только усилило бы её муки. Она, как и множество других женщин, хотела, чтобы её
Я сбежал; как и всякий мужчина в подобных обстоятельствах, я сбежал: перестал отвечать на её мейлы, запретил пускать её к себе в гримерку. Она не сдавалась несколько лет — пять, а может, семь, она не сдавалась ужасно много лет; по-моему, последнее её письмо пришло накануне моей встречи с Изабель.
Естественно, я ничего ей не говорил, я вообще не вступал с ней в контакт; возможно, в конечном счёте интуиция, то, что называется женская интуиция, действительно существует, так или иначе, именно в этот момент она сгинула, исчезла из моей жизни, а может, и из жизни вообще, как неоднократно грозилась.
Наутро после той тягостной ночи я первым же рейсом вылетел в Париж. Эстер слегка удивилась, она думала, я пробуду в Мадриде всю неделю, впрочем, я и сам так предполагал и теперь не вполне понимал, почему внезапно решил ехать, может, чтобы показать, что
Я уехал под тем предлогом, что хочу повидать Венсана, так я сказал Эстер, и лишь когда самолёт совершил посадку в Руасси, я понял, что в самом деле хочу его повидать, опять-таки не знаю почему, может, просто чтобы проверить, есть ли на свете счастье. Они со Сьюзен поселились в доме его дедушки с бабушкой — том самом доме, где он, по сути, прожил всю жизнь. Было начало июня, но погода стояла пасмурная, и красные кирпичные стены выглядели довольно мрачно; я с удивлением увидел имена на почтовом ящике. «Сьюзен Лонгфелло» — это понятно, но «Венсан Макори»? Ну да, пророка ведь звали Макори, Робер Макори, а Венсан теперь не имел права носить фамилию матери; фамилию Макори ему присвоили специальным постановлением, нужна была какая-то бумага, пока нет решения суда. «Я — ошибка природы», — сказал мне однажды Венсан, имея в виду своё родство с пророком. Возможно; но бабушка с дедушкой приняли его и обласкали как жертву, их горько разочаровал безответственный эгоизм сына, его зацикленность на наслаждениях, — присущие, впрочем, целому поколению, покуда дело не обернулось скверно, наслаждения не сгинули и не остался один эгоизм; так или иначе, они приютили его, открыли перед ним двери своего дома, а этого, между прочим, я сам никогда бы не сделал для собственного сына, одна мысль о том, чтобы жить под одной крышей с этим мелким говнюком, была бы мне невыносима, просто мы с ним оба были люди, которых вообще