слов. Однажды в нашей гостиной она многозначительно поглядела на каучуковое деревце в дорогом фарфоровом горшке, поставленном Марион на пианино.
Тетушка, видимо, хотела что-то сказать, но внезапно заметила выражение моего лица и сжалась, подобно кошке, которую застигли у кувшина с молоком.
Но затем ею овладело какое-то недоброе чувство.
— Я не вымолвила ни слова, Джордж, — твердо заявила она, не спуская с меня глаз.
Я улыбнулся.
— Ты хорошо сделала, — ответил я, помолчав.
В эту минуту в комнату вошла Марион и, не глядя на тетушку, поздоровалась с ней. А я чувствовал, что в этой неожиданной сцене с каучуковым деревцем вел себя как предатель, хотя она и была почти безмолвной…
— Твоя тетушка любит играть людьми, — изрекла однажды Марион свой приговор и добавила вполне искренне: — Возможно, что со своей точки зрения… она и права.
Несколько раз мы были у дяди в Бекенхэме на обедах и раза два на ужинах. Тетушка усиленно пыталась подружиться с Марион, но та была непримирима. Во время этих визитов она чувствовала себя очень неловко и упорно молчала или ограничивалась скупыми ответами, которые отбивали у собеседников охоту вести разговор.
Интервалы между визитами тетушки все увеличивались…
Семейная жизнь стала наконец казаться мне узкой, глубокой канавой, прорезавшей широкое поле интересов, которыми я жил. Я бывал в обществе, сталкивался с самыми разнообразными людьми, во время своих поездок прочитал немало книг. В доме дяди я заводил знакомства, о которых Марион ничего не знала. Семена новых идей проникали в мое сознание и давали всходы. На третьем десятке человек особенно быстро развивается в умственном отношении. Это беспокойные годы, исполненные какой-то лихорадочной одержимости.
Всякий раз, как я возвращался в Илинг, жизнь в нем представлялась мне все более чуждой, затхлой и неинтересной, а Марион все менее красивой и все более ограниченным и тяжелым человеком, пока совсем не потеряла в моих глазах своего очарования. И всякий раз Марион встречала меня все более холодно и в конце концов стала относиться ко мне с полнейшим равнодушием. Но я никогда не задавался вопросом, что мучает ее и чем она недовольна.
Я возвращался домой, ни на что не надеясь и ничего не ожидая.
Вот на какую жизнь я сам себя обрек. Я стал больше присматриваться к недостаткам Марион, на которые раньше не обращал внимания. Я начал связывать желтоватый цвет лица Марион с отсутствием у нее темперамента, а грубоватые очертания рта и носа — с ее постоянным недовольным настроением. Мы отдалялись друг от друга, пропасть между нами все росла и росла. Я уставал от ее пустой болтовни и скупых стандартных нежностей; меня утомляли новости из милого заведения Смити, и я не скрывал своей скуки. Оставаясь наедине, мы почти не разговаривали. Мое физическое влечение к Марион еще не прошло, но и оно служило теперь источником взаимного раздражения.
У нас не было детей, в которых мы могли бы найти свое спасение. В мастерской Смити Марион прониклась страхом и отвращением перед материнством. Оно олицетворяло в ее глазах все «ужасные» стороны жизни, казалось чем-то отвратительным, самым унизительным состоянием, в которое попадали неосторожные женщины. Впрочем, я сомневаюсь, чтобы дети могли спасти нас: мы роковым образом разошлись бы во мнениях об их воспитании.
Я вспоминаю свою жизнь с Марион как цепь непрерывных страданий, которые то усиливались, то ослабевали. Именно в эти дни я начал критически относиться к своей жизни, почувствовал всю тяжесть совершенной мною ошибки и свое неумение приспосабливаться к обстоятельствам. По ночам я часами лежал без сна, спрашивая себя, какой смысл в таком существовании, размышлял о своей неудавшейся, безрадостной семейной жизни, о своем участии в мошеннической авантюре и в продаже заведомой дряни, сопоставляя все это со своими юношескими мечтами и порывами, волновавшими меня в дни Уимблхерста. Положение казалось мне безвыходным, и я тщетно задавал себе вопрос, как я мог попасть в такую переделку.
Развязка наступила внезапно. Случилось то, чего и следовало ожидать: поддавшись своим чувственным порывам, я изменил Марион.
Я не собираюсь оправдываться. Я был молодым и довольно энергичным мужчиной, моя чувственность была раздражена, а любовный роман и женитьба не удовлетворили ее. Я гнался лишь за обманчивым призраком красоты, и он ускользнул от меня, а я надеялся, что красота эта будет сиять мне немеркнущим светом. Я разочаровался в жизни и познал ее горечь. Все произошло так, как я рассказываю. Я не пытаюсь извлечь из всего этого какую-нибудь мораль и предоставляю социальным реформаторам отыскивать средства для искоренения недостатков общества. Я достиг возраста, когда единственный интерес может вызвать лишь теория, обобщающая реальные факты.
Мы проходили в нашу контору на Реггет-стрит через комнату машинисток, где они были заняты перепечаткой деловых бумаг; поскольку наше дело расширилось, мы перевели бухгалтерию в отдельное помещение. Каюсь, несмотря на свои переживания, я всегда замечал этих девушек с округлыми плечами. А вскоре одна из них по-настоящему привлекла мое внимание. Сперва я заметил ее стройную талию, более стройную, чем у других, мягкую округленность шейки, украшенной ожерельем из искусственного жемчуга, аккуратно причесанные каштановые волосы, ее манеру посматривать, как-то скосив глаза. Затем я разглядел ее лицо, хотя, завидев меня, она мгновенно отворачивалась.
Когда я заходил в комнату машинисток по какому-нибудь делу, я невольно начинал искать ее глазами. Как-то я диктовал ей деловые письма и заметил, что у нее мягкие, нежные руки и розовые ногти. Раз или два при случайных встречах мы обменялись короткими взглядами.
Это было все. Но на таинственном языке любви этого оказалось достаточно, чтобы сказать друг другу что-то важное. Между нами уже существовала тайна.
Однажды я пришел на Реггет-стрит в обеденный перерыв и застал ее в комнате одну. Когда я вошел, она бросила на меня быстрый взгляд, тут же потупила глаза и, положив руки на стол, застыла в напряженной позе. Я прошел мимо нее к кабинету, но вернулся и стал рядом с ней.
Некоторое время мы оба молчали. Я дрожал, как в лихорадке.
— Это машинка новой системы? — спросил я, чтобы сказать что-нибудь.
Она безмолвно взглянула на меня, и я увидел, как запылало ее лицо и ярко заблестели глаза. И тогда я наклонился и поцеловал ее в губы. Она откинулась назад, притянула меня к себе и несколько раз поцеловала. Я поднял ее, прижал к своей груди и услышал, как она тихонько вскрикнула при этом.
Никогда раньше я не знал, что такое страстные поцелуи.
В соседнюю комнату кто-то вошел.
Мы отпрянули друг от друга с разгоревшимися лицами и сверкающими глазами.
— Мы не можем поговорить здесь, — прошептал я с интимной доверчивостью. — Каким путем ты ходишь домой после работы?
— Вдоль набережной к Черринг-Кросс, — ответила она таким же тоном. — Этой дорогой никто больше не ходит…
— Хорошо, в половине шестого…
Дверь из соседней комнаты открылась, и она быстро заняла свое место.
— Рад, что с новыми машинками все в порядке, — сказал я официальным тоном.
Я вошел в кабинет, быстро достал ведомость на выплату жалованья и нашел ее имя. Эффи Ринк… В этот день я не мог работать и метался в маленькой пыльной комнате, как зверь в клетке.
Когда я вышел из кабинета, Эффи работала с таким спокойным видом, словно ничего не произошло, и даже не взглянула на меня.
В тот вечер мы встретились снова. Мы разговаривали шепотом, хотя никто не подслушивал нас, и сразу поняли друг друга. Это было как-то совсем не похоже на мои прежние мечты о любви.
После недельного отсутствия я возвратился домой совсем другим человеком. Я уже пережил первый порыв страсти к Эффи, обдумал свое положение, определил место Эффи в общем потоке моей жизни и на время расстался с ней. «Проболев» неделю, она вновь вернулась на работу на Реггет-стрит. Открывая калитку в железной ограде, защищавшей сад Марион и ее пампасную траву от