отсчитывать деньги.
— А потом, я ведь должен получить с вас за причиненный ущерб — разбитые тарелки, порванный занавес, поврежденные книги — все первые издания, между прочим. Не забудем также крокодильчика, он такой хрупкий…
Я сжал кулаки. Так не долго было разориться.
— Имя не забыли? Нагель. Н…А…
И с каждой буквой он отсчитывал двадцатидолларовую бумажку.
— Нагель. Баронесса Нагель. Б…А…Р…
Я выхватил кошелек.
— Хватит. Я знаю, как пишется слово баронесса. Мне нужен ее адрес.
Требич с сожалением проследил глазами за кошельком и застегнул на мне пиджак. Он стал похож на жирного старого монаха.
— Даю вам слово чести, дорогой друг, клянусь жизнью. Не имею ни малейшего, ни самого малейшего представления о том, где теперь баронесса или что с ней сталось…
Я был полон решимости не волновать баронессу понапрасну. У нее и без того хватало забот. Она достигла того щекотливого возраста, когда женщина изо всех сил борется с врагом, который, как ей известно, сильнее ее и в конце концов все равно возьмет верх. С необратимым опустошением, которое несет с собой время. Однако баронесса Нагель была не из тех, кто легко складывает оружие.
Я надеялся, что ей понравится этот венгерский ресторанчик. Польские кафе на Гринвич-Вилледж не такие шикарные. А тут подавали вкуснейший борщ. Не особенно изощренная в венгерской кухне, баронесса после икры заказала куропатку с виноградом. Она умела поесть с особым эпикурейством человека, привыкшего к хорошей еде, но знававшего и голод. Я следил за ее пальцами с накрашенными ногтями, умело обращавшимися с мелкими косточками и подливкой. Ей здесь явно нравилось, и это — только это — выдавало ее. Чуть больше равнодушия, чуть больше сдержанности, и она сошла бы за настоящую светскую даму. Я знал это по себе: манеры у меня вполне джентльменские, но что-то выдает во мне человека, комфортнее чувствующего себя в отеле, чем в чьем-либо доме. Я дал знак скрипачу, и он еще раз завел у баронессы над ухом старую цыганскую песню, которая ее восхитила. Она тихонько подпевала, покачивая хорошенькой ухоженной головкой, закрывая глаза на особо ностальгических завываниях скрипки. У нее была прекрасно сохранившаяся шея, высокая и гибкая, и глаза, большие, но обведенные темными кругами. Симпатичные ушки, просто созданные для бриллиантов, а не этих клипс, очень изящных, но всего лишь ониксовых.
Она заметила, что я разглядываю ее, и смутилась оттого, что выдала свои чувства.
— Мы, поляки, невозможны. — сказала она. — Глоток вина, немного музыки — и всю нашу жизнь можно прочитать по нашим глазам.
Мне очень хотелось придать этому вечеру налег интимности, предполагающей, что мы наслаждаемся обществом друг друга, а больше нам ничего и не надо. Мне это удавалось. На плоской груди баронессы цвели орхидеи. В ведерко со льдом ставили вторую бутылку шампанского.
Баронесса, не всегда так уж сильно привязанная к своей Польше, предпочла водке вдову Клико. Но все же я обедал с ней не только для того, чтобы показать свое восхищение. Но и она была слишком проницательна, чтобы превратно меня понять.
Когда я наконец напал на ее след — после множества ошибок, ложных надежд, вопросов, оставшихся без ответа, и ответов, от которых не было никакого толку, — на Пятой авеню, в магазине одежды, где она работала все эти годы после войны, то не стал притворяться, будто намерен поближе познакомиться с коллекцией зимней одежды, а прошептал ей на ушко между показом двух моделей, что хотел бы поговорить. Она сразу взяла верный тон: «О чем?» Я напомнил ей Варшаву и одного-двух славных поляков, которых знал, — конечно, не упоминая ни Профессора, ни Требича, ни тем более Тадеуша. В ответ она написала на программе показа очень разборчивым почерком несколько слов: «Давайте пообедаем вместе сегодня вечером. Я буду в ресторане «Гардения» в 7 часов».
Свидание получилось очень приятным. Что за жизнь вела эта баронесса? Была ли она такой же баронессой, как Профессор — графом? А может, вправду аристократка? Сомнительно, если она участвовала в рассекречивании шайки Софи. Трудно представить юную аристократку, завербованную полицией для шпионажа в липовой танцевальной школе. Но. в конце концов, всякое бывает, все может случиться. Особенно с женщиной, весь привычный мир которой перевернулся после первой мировой войны. Деятельность баронессы в оккупированной Европе, за которую она получила орден, подтверждала, что она обладала достаточной храбростью и крепкими нервами, чтобы служить в разведке или полиции.
Да, она могла быть хороших кровей. Посадка головы — гордая, но без заносчивости, вызов, с которым она ощипывала виноградную гроздь, грация и элегантность и особенно руки с узкими длинными ногтями — все это было классно. Так что вполне могла бы оказаться баронессой, хотя и разорившейся. И отчаянно одинокой. Я понял это но тому, как она прижалась ко мне, когда мы пошли танцевать. Она предавалась моим объятиям, как женщина, которая еще чувствовала себя молодой, но которой долго пренебрегали и у которой закружилась голова от шампанского и покрова таинственности, окружавшего нашу встречу. Она, правда, быстро овладела собой и потом держалась настороже. Мы болтали о пустяках. Не особенно нажимая, я коснулся ее участия в Сопротивлении. В отличие от многих других, кто побывал в подполье, она не слишком распространялась об опасностях, с которыми ей пришлось сталкиваться.
— Эта работа была для меня не такой уж славной, героической и вдохновенной, как для некоторых. Мне, к примеру, приходилось лгать, прятаться, выслеживать, подкупать…
Я льстиво улыбнулся ей.
— Но ведь все это ради великой цели, баронесса.
Она потушила сигарету в пепельнице.
— Не знаю, как насчет этого. Я просто делала свою работу.
Честно и по совести, как теперь продаю платья. У меня всегда было уважение к своей профессии.
Опять вызов. Она хотела подчеркнуть, что не скрывает того, что ей приходится самой зарабатывать на хлеб. И я продолжил все в той же галантной манере:
— Но не ко всякой работе, которую вы выполняли, вам хотелось бы вернуться…
В ее несколько жестких, цвета опала, глазах, когда она взглянула на меня, отразилось некоторое раздражение. Видно, я показался ей дураком.
— Я начала работать, когда мне исполнилось восемнадцать лет, — сказала она так, как говорят: «Сегодня был сильный дождь». — Мой отец разорился, мать болела, а младшая сестра пошла но кривой дорожке. А я зарабатывала штопкой чулок.
Она отхлебнула воды с мараскином и теперь катала во рту льдинку.
— А чем вы потом занимались? Наверняка были манекенщицей. Или переводчицей.
— Я была полицейским агентом.
Она закурила новую сигарету. Дым кольцами выходил изо рта. помада с которого не стиралась, несмотря на обильную трапезу. В лице ее все еще был вызов. Я притворился удивленным, увлеченным романтикой этого занятия. Не будь она гак утонченна, она пожала бы плечами.
— Это была довольно грязная работа, поверьте. И совсем не интересная.
Роль идиота оказалась очень выгодной. Может, остаться в ней навсегда?
— Преступники, наверное, никогда не бывают забавными. Дурные намерения оказывают столь же разрушительное воздействие на характер, как и плохое пищеварение.
Она постаралась вежливо улыбнуться.
— Дело в том, — поправила она меня. — что преступники, как вы их называете, — это всегда неудачники, и если они добиваются успеха, то оставляют это занятие и становятся уважаемыми людьми. Финансистами. Бизнесменами. Это проблема классовая, а не этическая.
Я отпил шампанского. Оно было в меру холодным. Я наполнил ее бокал и поднял свой.
— Давайте выпьем за преступление.
Мой остроумный тост едва ли позабавил баронессу, но уходить ей, видимо, не хотелось. Не часто в ее возрасте, бедной, но гордой, ей удавалось ужинать в ресторане с привлекательным холостяком. Это было