дверь.
Нетршеск увидел, что я больше ничего ему не скажу, и немедленно потерял ко мне интерес. Посмотрев на часы, он принялся барабанить пальцами по столу, а потом сказал, что у него встреча в Историческом клубе, и предложил мне его проводить. Я все понял и встал из-за стола. Мы в полном безмолвии спустились на улицу и неловко распрощались. Он пошел в одну сторону, я в другую; никакой определенной цели у меня не было.
Воздух полнился рассеянным светом, коловшим глаза и застившим зрение. Наклонив голову и не отводя взгляда от тротуара, я прошел по Вацлавской улице и оказался на Морани, откуда ноги сами привели меня к Эммаусскому монастырю. Как только я остановился перед ним, в моей памяти всплыло то место из Евангелия от Луки, по которому монастырь в 1372 году и получил свое название. Его часто и с удовольствием цитировал в своих проповедях отец Флориан.
Я помимо воли обернулся в уверенности, что за моей спиной кто-то стоит. Нигде не было видно ни единой живой души. Алебастрово-белый туман утончал стволы каштанов, а на дурной славы каменной лестнице под церковью жались друг к другу два замерзших голубя.
Я обошел комплекс монастырских строений и инстинктивно пригнулся, проходя под тремя мрачными зданиями Управления наземных строительных работ и пражского градостроительства, столь типичными для тех архитекторов-пустобрехов, что возвели эти и им подобные прямоугольные стекляшки, угрожающе балансирующие на бетонных курьих ножках; уже десятки лет они своим функционалистским плебейством оскорбляют старинный храм Иеронима. Сегодня их арендуют разнообразные благотворительные негосударственные организации, но факт остается фактом: кто-то их заказал и кто-то построил, а значит, эти «кто-то» совершили злодеяние против готического города Праги. Ржегорж? Барнабаш? Пенделманова?
Я остановился под храмовым пресбитерием на Вышеградской улице и поднял взор к странным черным окошечкам в верхней его части – они придавали зданию романский облик. На хоре, как и шесть столетий назад, возвышается тонкая башенка – символ самой славной эпохи в истории зодчества. На кровлю, которая ее подпирает, император Карл пожертвовал целый лес, на стены – наилучший серый камень, такой же, из какого позднее он приказал выстроить мост между Старым Городом и Малой Страной. Сколько же его ушло на храм высотой в пятьдесят метров?
Потом я двинулся по Вышеградской и миновал храм Святого Яна Непомуцкого, первый из возведенных Динценхофером; расположен он довольно удачно, но у него такая странная башня, что все здание кажется каким-то колченогим. Могут ли верующие, приходящие молиться в подобный храм, не усомниться? Я спустился со Скалки и прошел мимо Ботанического сада и второго творения Динценхофера – церкви Девы Марии Семи Скорбей, ничем не примечательной, почти незаметной постройки, соединенной с невыразительным монастырем альжбетинок. Добравшись до Альбертова, я просто не мог не остановиться возле готического храма На Слупи, простая красота и совершенные линии которого заметно контрастируют с этими барочными замухрышками. Я долго ласкал взором желтокаменные стены, небольшой четырехугольный неф и низкий хор, навевающие мысли об уютной и с детства знакомой церковке где-нибудь в деревне, в спокойном тихом краю. Я попытался отогнать воспоминания об отце Флориане, чей облик так ясно мне представился. Как и в прошлый раз, когда я был тут с Люцией, я медленно обошел храм: я не мог лишить себя этого удовольствия, постройка приковала к себе мой взгляд и не желала отпускать. Долго, очень долго смотрел я на церковь, которой сто тридцать лет назад Бернар Грюбер вернул все ее очарование.
Внезапно я резко остановился, охваченный сомнениями. Этот мой бесконечный обход вокруг здания вдруг показался мне подозрительным, слишком уж он напоминал какой-то ритуал! Я точно подсознательно прощался с моими любимыми памятниками старины. Я незаметно огляделся по сторонам, потому что мне почудилось, будто издали за мной наблюдают чьи-то насмешливые глаза. Нигде никого не было. Я посмотрел в сторону Ветрника, где неясно вырисовывался почти человеческий сгорбленный силуэт Святого Аполлинария. Мне привиделось, что его заостренные черты волшебным образом шевелятся, но скорее всего, это была только роса, осевшая у меня на ресницах. Однако же я поддался этим чарам и позволил заманить себя поближе.
Аполлинарий нельзя обойти по периметру, но поскольку я поднимался к нему по лестнице со Студничковой улицы, то у меня было достаточно времени натешиться видом его южной, скрытой от города стороны, нависающей над крутым склоном. Наверху я миновал сад и подошел к храму с востока. Я поддался искушению приблизиться к пресбитерию и погладить штукатурку под стрельчатыми окнами. Только так можно строить там, где древнее здание было почти разрушено временем и человеком, только так можно восстанавливать заново. Иозеф Мокер, который сто лет назад возвратил храму всю его первоначальную красоту, действительно был величайшим чешским архитектором последних веков, самым искусным из всех продолжателей дела Петра Парлержа и Матиаша из Арраса, и до сих пор никто не сумел превзойти его.
Как странно – штукатурка, в трещинах которой еще совсем недавно находили себе пристанище тараканы, была теперь совершенно ровной. Исчезли и пятна сырости, и зеленый мох внизу, у самой земли. Храм сиял новизной, казалось, он просто пышет здоровьем; он сиял в молочно-белом тумане, словно заряженный энергией солнца. Башня выглядела очень высокой, я даже не смог охватить ее взором. Стоило мне прикрыть глаза, как я почувствовал, что Аполлинарий распахивает мне свои отцовские объятия.
От храма я пошел на север, миновал Виничную и, чуть-чуть не дойдя до перекрестка, через маленькую железную калитку в стене вступил в бывший монастырский сад возле Екатерининского храма.
Здесь, возле башни со скульптурами, я некогда наткнулся на Гмюнда с Розетой и на подглядывавшего за ними Прунслика. Сейчас тут никто не занимался тайной любовью, но я был убежден, что эти укромные места посещают сонмы других парочек. Кампанила[52] молча и снисходительно взирает на распутство смертных, ибо и сама находится в незавидном положении: ее всегда можно застать
Нуждаясь в утешении, я почти пробежал Липовую и уже на пересечении ее с Ечной заметил победоносное сияние королевской диадемы на башне Святого Штепана. Вид ее меня успокоил. Я медленно подошел к храму и обласкал глазами его изумительные в своей неправильности, броские и массивные черты: каменную винтовую лестницу со скошенными окнами на южном фасаде и чурбанчик ренессансной лестницы на северном, мощную опору, косо выступающую из северного укрепленного угла, ладные мокеровские новоготические окна, могильные плиты, вделанные в низ стен, – все это напоминало о временах, когда еще стоило жить, когда заботу о завтрашнем дне можно было вверить Господу. Я завидовал рыцарям, которые обрели тут вечное пристанище, и был сердит на них за то, что ни один из этих достойных мужей не отыскал меня среди звездной пыли и не произвел на свет. Впрочем, не отказался бы я и от отца-простолюдина. Голод и нужда в благословенном четырнадцатом столетии, и гуситские заблуждения незадавшегося пятнадцатого, и наступление Ренессанса в шестнадцатом, и даже проклятая Тридцатилетняя война – все лучше, чем этот кошмар: мучительное прозябание в отвратительном двадцатом веке.
Меня неприятно удивил отталкивающий вид окрестностей храма. Нижние этажи домов зияли пустыми оконными проемами, штукатурка осыпалась: там явно никто не жил. Асфальт на тротуарах был весь в выбоинах и ямах, хотя ремонтировать газопровод тут вроде бы не собирались. Земля заметно просела, и храм, выраставший из рыхлой почвы, казался гораздо больше, шире и мощнее обыкновенного. Светофоры на перекрестке Житной и Штепанской не работали, посреди оживленной улицы возвышались какие-то несуразные деревянные леса, затруднявшие движение. Мне пришло в голову, что и эта улица может исчезнуть с лица земли, прихватив с собой парочку непримиримых бетонщиков. По спине у меня пробежал холодок. Возле стены, рядом с которой были сфотографированы убитые подростки, лежал букетик полусгнивших ирисов.
Перевалило через полдень, дымка, висевшая в воздухе, исчезла, и показалось серое затененное солнце, грязное пятно на чистой небесной синеве. Постепенно вокруг начало мрачнеть, словно при солнечном затмении, сумерки сгустились уже к часу дня, а вечер наступил около четырех. Сильно