уцелевшими поперечинами глубоко вошла в землю, из ножек сохранились только две, которые я и разглядел с другой стороны двора. Они составляли прямой угол и были длиной примерно в два с половиной метра.
Ольга опять превратилась в гида и рассказала, какую странную страницу вписала установка этой пирамиды в историю замка. Работы начались в 1824 году, но их прервал несчастный случай: под каменщиками обрушился свод, и только благодаря счастливому стечению обстоятельств никто из них не погиб. Однако рабочие оставались на верхушке башни, на узеньком карнизе, всю ночь, и только утром им на помощь пришли крестьяне из соседней деревни, сумевшие на скорую руку смастерить приставные лестницы. Через год опять едва не произошло несчастье: в ясный день при хорошей видимости некий инженер изучал с башни Проводинские скалы, и вдруг в триангуляционную пирамиду ударила молния. Пирамиду сбросило с башни, а мужчина на несколько часов лишился сознания. Когда потом несчастный инженер рассказывал обо всем кастеляну, он вынужден был выяснять у последнего свое имя, потому что напрочь позабыл его. Кастелян написал об этом в замковой хронике и указал дату: 4 апреля 1825 года. Пирамида развалилась, и ее перенесли к стене, где она по сей день и ржавеет. Ольга еще добавила, что «историю о том, как Бездез сумел уберечь себя от сомнительных достижений прогресса», в последний раз рассказывали посетителям в тридцатые годы и что ей совершенно непонятно, откуда она мне известна.
Я раздувался от гордости, а отец изо всех сил пытался не зевать.
Ольга взглянула на часы и сказала, что ее уже ждут другие экскурсанты. Возле ворот она протянула мне руку и спросила, как меня зовут. Я не мог ответить, это омрачило бы мне весь остаток дня, а главное, мою радость оттого, что я сумел ее удивить. И я промолчал. Отец же махнул рукой и с усмешкой объяснил, что я стесняюсь своего имени. Как только она отперла перед нами калитку, я выскочил наружу, чтобы ей не удалось повторить свой вопрос. Возле кассы стояло примерно пятнадцать человек, и все они отчего-то глазели на меня, за исключением одного – того, что торчал у забора. Это был другой, не давешний, мужчина, и на голове у него красовалась плоская кепка с козырьком. Но и этот надсмотрщик над любопытными взглядами следил из-под косматых бровей за посетителями замка и затягивался сигаретой. Она торчала у него из огромных усов, полностью скрывавших рот. Прощание с Ольгой заняло у отца подозрительно много времени.
Вечером он сразу после ужина уехал на работу, хотя у меня и был день рождения. Мать удивилась не меньше моего, особенно странным показалось ей то, что он взял машину. Обычно отец предпочитал автобус. Я догадывался, куда он собрался, но помалкивал. В битве за Ольгину благосклонность я был разбит наголову, но пытался держаться мужественно. Отец разочаровал меня, хуже того – предал. Однако я не захотел предавать его и заранее предвкушал тот день, когда он узнает об этом и оценит мое великодушие. Но этого я так и не дождался. Зато собственное молчание утвердило меня в мысли, что я предал мать. Торт, который я получил на восьмилетие, она на этот раз пекла собственноручно. Он был красивый и наверняка вкусный, но я съел всего один кусочек. Он показался мне горьким.
Мама, разумеется, сама догадалась об отцовской измене, тем более что она была не первая. На какое- то время в нашем доме воцарилась совершенно невыносимая атмосфера, но я научился заранее предугадывать эти периоды тихой ненависти и свыкся с ними, как свыкся и со своими родителями. Я научился не замечать их слабости и детские капризы, смирился с их неспособностью и нежеланием меня понять. Я научился мстить им за это – я попросту убрал их из моего мира. Вот только на мой восьмой день рождения все вышло очень неладно: никогда прежде я не вносил свою лепту в семейные грозы. Маленький сводник – так я относился к себе в течение долгих лет, и мне было стыдно перед матерью… и перед отцом… да и перед самим собой тоже. Я не хочу больше думать об этом, хотя раньше против желания думал об этом каждый день, вплоть до минувшей осени, когда Время повернуло все вспять. Я не жалуюсь, наоборот. В любом случае дальнейшее не имело бы смысла.
III
Сложности из-за имени начались, когда я пошел в школу. Сперва дети реагировали на него, как и на любое другое, насмешки посыпались позже, после того, как о нем услышали их родители. Но тогда было еще ничего. В старших же классах, когда дети отыскали в себе способность и любовь издеваться над другими, школьная жизнь превратилась в сущий ад. Никаких доверительных отношений между ребятами не существовало, повсюду царили ненависть и презрение; вечные бойкоты и сплетни считались в ученической среде хорошим тоном. Дружбу школа не поощряла, того, кто не соблюдал неписаные правила, осыпали градом насмешек и вытесняли на обочину.
Я родился гораздо позже, чем умерли Гитлер и Сталин, однако Мао был еще жив. Родители не стали крестить меня, имя, которое я получил, имя, годящееся для слабаков и неудачников, было моим единственным именем, оно было само по себе – так же, как и я. Сто раз мне хотелось сменить его, но это оказалось не так-то просто, ведь брата или сестру тоже не заведешь, когда захочешь. Друзей – да. Но вот только где и как?
Ольгу, коварную владетельницу замка, я запомнил надолго, она являлась мне в снах, которые, точно призраки, преследовали меня среди белого дня. Даже спустя годы я видел перед собой лицо этой женщины и клялся отыскать ее и сказать, что именно она для меня значит: вот как я был тогда неблагоразумен. Позже образ Ольги вытеснили девушки, попадавшие в поле моего зрения, ограниченное школой, но вкус у меня уже сформировался и со временем становился все строже, что объяснялось в основном моей застенчивостью. Идеал красоты заключался в ее недоступности. Чем недостижимее был предмет моего интереса, тем исступленнее восхищался я им в своих мечтах.
Дерзость и прямолинейность, отличавшие в подобного рода делах моих соучеников, отпугивали меня, хотя я им и завидовал. Мне казалось, я изначально был поставлен в невыгодные условия уже самим своим именем, я даже представиться толком не мог, а ведь имя – это первое, что следует сообщить близкому человеку. Я сторонился людей, но меня это не слишком угнетало, потому что множество их я скрывал в себе! Со временем я научился выносить окружающих – либо внушил себе, что научился. И я очень много читал.
В гимназии я стал называть себя К. Поначалу все любопытствовали, а потом смирились с инициалом и согласились обращаться ко мне таким образом, в конце концов это было куда короче, чем звательный падеж моего имени. Все равно в их глазах красная цена мне и была как раз эта единственная буква. Учился я плохо, ухудшая своими результатами показатели физико-математического класса, а это сурово каралось. Я принадлежал к числу самых отстающих, мне не однажды говорилось, чтобы я по собственной воле ушел из школы. Меня привлекали иностранные языки, но в класс с их углубленным изучением я так и не попал – тех, кто, подобно мне, безуспешно пытался победить уравнения с двумя неизвестными, было слишком много. Трудный материал – логарифмы, интегралы или же задачи по аналитической геометрии – пролетал мимо меня подобно автобусу с болтающими азиатами: я видел, как он подъезжает, и намеревался вскочить на подножку, но автобус лишь замедлял ход, а я так и не отваживался на прыжок. Мне оставалось только глядеть, как он скрывается за поворотом.
Каждый год я был готов к тому, чтобы провалиться на экзаменах по точным наукам, мои знания настолько удручали учителей, что они махнули на меня рукой и говорили, чтобы после выпускных испытаний, если, разумеется, я их выдержу, я не вздумал учиться дальше. Ужас и мания преследования, развившаяся у меня из-за кошмарных оценок, а также отцовские причитания, что я должен был в свое время поступать в военное училище, которое может закончить любой дурак, гнали меня в край, лежащий между Чешским Раем и Чешской возвышенностью. Его поразительное безразличие к миру, к жестокостям двадцатого столетия, не исчезнувшее даже после того, как в середине века он сыграл в истории страны столь кровавую роль, я принимал с благодарностью и полагал знаком особой милости.
Я не относился к природе бесстрастно, лес казался мне пустым и всегда наводил на меня уныние. Я любил камни в том краю, камни, обработанные некогда людьми, использовавшими Божью архитектуру и приспособившими ее под свои нужды. В каменные жилища давно сгинувших князей я сбегал зимой, когда все спит, летом, когда окрестности оглашались гомоном экскурсантов, и даже весной, когда камни оттаивают, выдавая свои тайны, но больше всего мне нравилось навещать руины с поэтическими названиями Бездез, Квитков, Милштейн, Девин, Слоуп, Ронов, Берштейн или Дуба[9] осенью, потому что в это время года камни бывают наиболее откровенны, стоит только приложить к ним ладонь и прислушаться. Меня это не удивляло. Сызмальства я считал это вполне